Размер шрифта
-
+

Грёзы о воздухе. Опыт о воображении движения - стр. 21

человека и усовершенствует человека, превратив его в существо, наделенное аэростатическими свойствами. Если такое предвосхищение ныне кажется нам барочным, то это потому, что мы не пережили новизны аэростата. Аэростат, этот неэлегантный «сфероид», кажется нам образом устаревшим и инертным, весьма рационализованным понятием. Стало быть, в наши дни это предмет без особой онирической значимости. Однако же перенесемся мыслью в эпоху воздушных шаров, и тогда мы сможем вынести суждение относительно упомянутого абзаца из Нодье. Несмотря на то что, когда речь заходит о Нодье, следует всегда делать скидку на литературную игру, мы не преминем ощутить за тканью образов воображение искреннее, воображение, наивно наблюдающее за динамикой собственных образов. Итак, вот человек-аэростат, «воскрешаемый человек»: у него будет утолщенное, широкое и крепкое туловище, «каркас воздушного судна», – и полетит он, «по собственной воле наполняя вакуумом свой громадный пневматический кишечник и оттолкнувшись ногой от земли, взяв за основу то, чему инстинкт развивающегося организма учит человека в сновидениях».

Рационализация, которая кажется нам столь топорной и надуманной, все же становится в высшей степени пригодной для вычленения онирического опыта и опыта реального. Человек, вернувшийся к бодрствованию, рационализует собственные грезы посредством понятий обыденной жизни. Он смутно припоминает пригрезившиеся образы и уже деформирует их, выражая на языке бодрствования. Он не учитывает того, что греза в чистой форме всецело отдает нас на волю материального и динамического воображения и что тем самым она освобождает нас от воображения формального. Глубочайшая греза, по сути, представляет собой феномен оптического и вербального отдыха. Существует две основные разновидности бессонницы: оптическая и вербальная. Ночь и молчание – два стража сна; чтобы уснуть, нужно перестать говорить и видеть. Необходимо предаться жизни стихий, воображению родственной нам стихии. Такая стихийная жизнь ускользает от того «рынка» живописных впечатлений, каким является язык. Несомненно, молчание и ночь – два абсолюта, и они не даются нам в своей полноте, даже в глубочайшем сне. Но, во всяком случае, мы должны ощутить, что онирическая жизнь становится настолько ближе к своей сущности, насколько она освобождает нас от гнета форм и возвращает нас субстанции и жизни нашей первостихии.

Каким бы естественным при таких условиях ни казалось смыкание с формой, оно рискует скрыть некую онирическую реальность, а также отключить глубочайший поток онирической жизни. Так, встречаясь со столь беспримесной онирической реальностью, как греза полета, ради проникновения в ее сущность, по нашему мнению, необходимо остерегаться притока визуальных образов и по возможности приблизиться к наиболее существенному переживанию.

Страница 21