Гражданская война и интервенция в России. Политэкономия истории - стр. 21
Армии нужны возвышенные ценности, абсолютные и непреложные, ради которых она готова пойти на смерть, ради которых она будет сражаться до конца. Эти особенности армейской среды приводили к тому, что «социалисты называли офицерство враждебно-презрительно кастой. Да, (мы) каста-корпорация, – отвечал на это «белый» ген. К. Сахаров, – общество культивируемой чести, самопожертвования и даже подвига»[166]. Поведение офицера, подчеркивал Деникин, определяет, прежде всего, «чувство чести и личного достоинства, то честолюбие и самолюбие, на которых только и может строиться характер истинно военный»[167].
С началом войны «в руках офицеров, когда-то описанных Куприным в «Поединке», оказалась грозная сила армии, собиравшейся в бой. Опостылевшая мирная жизнь забыта, впереди война, цель жизни офицера. Переживания командного состава не были сложными»[168]. «Офицерский корпус, как и большинство средней интеллигенции, не слишком интересовался сакраментальным вопросом о «целях войны», – подтверждал Деникин, – Война началась. Поражение принесло бы непомерные бедствия нашему Отечеству во всех областях его жизни… Необходима победа. Все прочие вопросы уходили на задний план, могли быть спорными, перерешаться и видоизменяться»[169]. «Идея прекращения войны была для массового офицера, – отмечал ген. Н. Головин, – синонимом гибели России, это было психологически совершенно естественно…»[170].
И в то же время война была для кадрового офицера средством самореализации. Война была его звездным часом, то – к чему он готовился на протяжении всей своей жизни. Эти настроения звучали в частных признаниях Колчака: «Война прекрасна, хотя она связана со многими отрицательными явлениями, но она везде и всегда хороша. Не знаю, как отнесется Она к моему единственному и основному желанию служить Ей всеми силами, знаниями, всем сердцем и всем своим помышлением». «Война дает мне силу относиться ко всему «холодно и спокойно», я верю, что она выше всего происходящего, она выше личности и собственных интересов, в ней лежит долг и обязательство перед Родиной, в ней все надежды на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение. Она дает право с презрением смотреть на всех политиканствующих хулиганов и хулиганствующих политиков, которые так ненавидят войну и все, что с ней связано в виде чести, долга, совести…»[171]. «Моя вера в войну, – заключал Колчак, – ста(ла) положительно каким-то религиозным убеждением…»[172].
Кадровый офицерский состав откровенно не понимал солдат, настроения которых были прямо противоположны: «в 1915 году во время отступления из Галиции, около миллиона русских солдат оказалось в плену, три четверти сдались без сопротивления. К концу 1917 года почти четыре миллиона русских солдат находились в немецком или австрийском плену. Таким образом, потери военнопленными прежней имперской армии, в конечном счете, превысили боевые потери в три раза: по последней оценке, русская армия потеряла погибшими… примерно столько же, сколько и французская, где число попавших в плен к немцам было ничтожно мало. Русский солдат-крестьянин, – приходил к выводу британский историк Д. Киган, – просто не имел тех отношений, которые связывали немецких, французских и британских солдат с товарищами, с частью и с национальными интересами. Он находил психологию профессиональных солдат необъяснимой, рассматривая свои новые обязанности как временные и бессмысленные. Поражение быстро деморализовало их. Зачастую солдаты, отличавшиеся храбростью, не находили ничего позорного в том, чтобы самим сдаться в плен, где, по крайней мере, они получали пищу и безопасность»