Город и псы. Зеленый Дом - стр. 72
Поверхность стены шершавая. У Альберто получается подтянуться и заглянуть через нее: над пустыми полями почти стемнело, вдали возвышается грациозная вереница пальм на проспекте Прогресса. Через секунду перед глазами – только стена, но руки по-прежнему цепляются за край. «Богом клянусь, Раб, вот за это ответишь, при ней мне ответишь, если я сорвусь и сломаю ногу, позвонят мне домой, а если приедет мой папаша, скажу, а что такого, меня отчислили за самоволку, а ты вон из дома ушел ради шлюх, это похуже будет». Ступни и коленки льнут к неровной стене, ищут щели и выступы, карабкаются. Как обезьяна, он влезает наверх, замирает ровно настолько, чтобы выбрать плоский участок внизу. Потом прыгает, неуклюже приземляется, откатывается, зажмуривается, яростно потирает голову и коленки, садится, поводит руками, встает. Бежит через чей-то огород, топча грядки. Ноги вязнут в мягкой почве, трава колет щиколотки. Стебельки ломаются под ботинками. «Вот идиот, любой увидит и сразу догадается, пилотка, нашивки, да это кадет, который удрал, как мой отец, а что, если пойти к Златоножке и сказать, мам, ну хватит уже, смирись, ты совсем постарела, и религии довольно, но за это они оба ответят, и тетка, старая ведьма, сводница, швея треклятая». На автобусной остановке никого. Сразу же подъезжает автобус, Альберто еле успевает запрыгнуть. Вновь накатывает волна спокойствия: он проталкивается сквозь толпу, а снаружи, за окнами, ничего не видно, стремительно стемнело, но он знает, что автобус идет вдоль полей и огородов, мимо фабрики, мимо скопления лачуг из металлолома и фанеры, мимо арены для боя быков. «Он вошел в дом, сказал, привет, осклабился трусливо, она сказала, привет, присаживайся, вышла ведьма и давай языком трепать, называть его сеньором, потом свалила на улицу, оставила их наедине, и он сказал, я приехал, потому что, затем, чтобы, представляешь, понимаешь, я передал тебе весточку, ах да, Альберто, да, он меня сводил в кино, но и все на этом, я ему написала, я от тебя без ума, и они поцеловались и сейчас целуются, прямо сейчас, наверное, целуются. Боже, сделай так, чтобы они целовались, когда я приду, в губы, чтобы голые были, Господи, пожалуйста». Он выходит на проспект Альфонсо Угарте и идет к площади Болоньези мимо говорливых группок служащих, стоящих в дверях кафе или на углах; пересекает четыре ряда, запруженных автомобилями, и выходит к площади, где в центре, вознесенный на пьедестал, еще один бронзовый герой падает, изрешеченный чилийскими пулями[10], в сумраке, вдали от света. «Клянетесь священным знаменем Родины, кровью наших героев, утесом мы спускались, и вдруг Плуто говорит, посмотри-ка наверх, а там Элена, мы клялись и маршировали, а министр сморкался и чесал нос, а моя бедная мама, больше никакой канасты, никаких вечеринок, ужинов, поездок, папа, отведи меня на футбол, футбол для негров, сынок, в следующем году отдам тебя в клуб «Регата», будешь гребцом, а потом умотал к шлюхам вроде Тересы». Он идет по бульвару Колумба, призрачно пустынному, старомодному, как коробки домов на нем, домов девятнадцатого века, в которых обитают лишь остатки приличных семейств, бульвару без машин, уставленному ломаными скамейками и статуями. Садится на экспресс до Мирафлореса, ярко сияющий, словно холодильник, и едет в окружении молчаливых, неулыбчивых людей. Выходит у школы Раймонди, шагает по неприветливым улицами Линсе: редкие продуктовые, издыхающие фонари, темные дома. «Так ты, значит, ни разу с мальчиками не встречалась, да что ты говоришь, ну да, в конце концов, с таким лицом, которым тебя боженька наградил, в кинотеатре «Метро», значит, очень красиво, кто бы мог подумать, посмотрим, будет ли тебя Раб водить на дневные сеансы в центре, в парк, на пляж, в Штаты, в Чосику по воскресеньям, вот оно как, значит, мама, мне нужно тебе кое-что сказать, я влюбился в одну выскочку из простых, а она мне рога наставила, как папа тебе, только мы еще пожениться не успели, я ей и в любви признаться не успел, ничего не успел, да что ты говоришь». Он добрался до угла Тересиного дома и стоит у самой стены, прячась в темноте. Улицы, насколько хватает глаз, пустые. Внутри дома слышно, как кто-то двигает предметы, то ли вынимает вещи из шкафа, то ли убирает, без спешки, методично. Альберто проводит рукой по волосам, приглаживает, пальцем нащупывает пробор, убеждается, что он все еще ровный. Вытаскивает платок, утирает лоб и рот. Поправляет рубашку, поднимает ногу, трет носком ботинка о край штанины, потом проделывает то же другой ногой. «Зайду, поздороваюсь с ними за руку, улыбнусь, я на минутку, прошу прощения, Тереса, мои письма, будь добра, а вот твои, спокойно, Раб, мы с тобой после поговорим, это мужской разговор, зачем устраивать сцены при ней? Ты ведь мужчина или как?» Альберто у двери, у трех бетонных ступенек. Вслушивается, но напрасно. И все же они там: ниточка света обрамляет дверной проем, а мгновение назад он услышал почти воздушный шорох касания, как будто о что-то оперлись рукой. «Заеду на своем кабриолете, в американских ботинках, в полотняной рубашке, с сигаретами с фильтром, в кожаном пиджаке, в шляпе с красным пером, погужу, скажу, залезайте, я вчера вернулся из Штатов, прокатимся, поехали ко мне в Оррантию, у меня там дом и жена-американка, она раньше киноартисткой была, поженились в Голливуде, когда я университет окончил, давайте, залезай, Раб, залезай, Тереса, радио включить пока?»