Год Змея - стр. 59
Рацлава помнила, что той осенью Ингару исполнялось тридцать. Ей было четырнадцать, и он часто забирал ее к себе на мельницу. И если куда-то ездил, то обязательно привозил подарки – лучше, чем красавице Пэйво или молчаливой маленькой Ирхе. Рацлава слишком сильно сжала свирель, и та ужалила указательный палец: Ингар ведь и сейчас привезет. Вернется из Гренске с ворохом свертков, а Рацлавы уже не будет. И хоть бы у него хватило сил сдержаться. Он может убить не только Хрольва, но и отца – и что дальше? Рудник? Виселица?
У Ингара ломило разрубленную кость – на непогоду. Мужчина постарался сесть, но неосторожно дернул правой ногой, ниже колена переходящей в деревяшку. Сдавленно взвыл и рухнул на спину.
Рацлаве говорили, что у Ингара был донельзя грозный вид. И он всегда казался старше своих лет: крепкое отцовское сложение, лохматая борода и тяжелая походка. Еще девушка знала, что его волосы такого же цвета, как у нее, – почему-то ей это нравилось, – а глаза похожи на воду.
Голос сестры всегда оживлял сгоревшую мельницу, но теперь Рацлава почти не говорила. Свирель была у нее уже полгода, и рот девочки напоминал алую мокрую массу. Пальцы не раз выворачивались так, что у Ингара щемило сердце. И без того неприветливая колдовская кость мстила за свою хозяйку. Мужчина начал жалеть, что помог украсть ее, но сестра, серая от боли, радовалась каждому дню. Если она и пересиливала резь в губах, то шептала о том, что начала чувствовать. «Ингар, Ингар, Кёльхе сказала, что все состоит из нитей, – и это правда. Скрип колеса, шелест подарков, запахи мяса и дыма. Я, ты, отец, Мцилава и Ойле – мы сотканы, как полотна».
Пять лет назад Рацлава с трудом вытягивала струны даже из грохота ливня, не говоря уже о птенцах или людях. Но она уяснила одно: чем больше человек открыт, тем легче подхватить его нити. Конечно, она не умела ткать из Ингара ни тогда, ни сейчас, но очаровать его песней было легче прочих.
Потому что он любил ее. Нити Ингара трепыхались, когда она касалась их изуродованными пальцами и пропускала под ладонью, и сами обволакивали, будто мечтая вырваться наружу.
Он никогда не просил ее играть. Знал, как это тяжело дается. Но, услышав его стон, Рацлава, закутанная в шерсть, словно маленькая медведица или айха-высокогорница, поднялась с пола и наощупь перебралась под лежанку брата. Нашла на шкурах его большую, сжатую в кулак руку.
– Ингар… – Его боль для Рацлавы – то же, что ее – для него. Невыносимо. Готов сам вытерпеть во сто крат больше, лишь бы…
– Оставь, – прохрипел Ингар, но она не послушалась. Под сводами мельницы растеклась густая, почти ощутимая кожей песня – местами она дрожала, как стрела на ветру, и прерывалась, потому что Рацлава сплевывала кровь и передвигала окаменевшие пальцы. Но Ингар чувствовал, что с каждым годом музыка будет становиться все краше. В груди у него потеплело, защекотало в горле, и по щеке пролегла блестящая прозрачная дорожка: от глаза до бороды.