Гнезда русской культуры (кружок и семья) - стр. 23
Клюшников при этом не мог воздержаться от юмора; ему ведь вообще свойственно было подтрунивать и над тем, чем он занимался вполне серьезно, – например, над историей как наукой. Философское же умозрение, строгий систематический ход размышлений вообще были далеки складу его ума – конкретному и образному. Поэтому занятия обоих друзей проходили негладко.
«Иван Петрович сейчас будет ко мне, читать со мною Канта, – сообщает Станкевич 12 ноября 1835 года. – С адскою усмешкою смотрит он на мою попытку отыскать счастие в идее всеобщей жизни и говорит: „Жаль Николаши!”» Надобно знать его, чтоб понять всю прелесть этого сожаления. Не совсем потеряв веру в достоинство немецкой философии, он, однако же, иногда сомневается и говорит, что немец до тех пор хитрит и думает над своим предметом, пока сам забудет, о чем он думал. На эту идею навело его психологическое явление с ним самим: он положил в рот бумажку, жевал, жевал ее часа два, вынул и не помнит – что такое было у него во рту?»
Острóта Клюшникова довольно язвительная: дескать, немецкий философ, плетя сеть умозаключений, отдаляется от реальности, забывает о действительных вещах, подобно человеку, который, разжевывая жвачку, не помнит уже, что он, собственно, взял в рот.
Но Станкевич был не из тех, кого можно было смутить остротой. Посмеявшись вместе с Клюшниковым, он с новыми силами и упорством брался за исследование сложнейших вопросов философии. И увлекал за собою Клюшникова, как тот ни сопротивлялся и ни отшучивался.
Но интересный факт: дружа с Клюшниковым, деля с ним часы занятий и размышлений, Станкевич не посвящал его в самые тонкие свои интимные переживания. Станкевич держался с ним не так, как с Красовым, с которым он проводил ночи напролет в задушевных беседах.
Как-то Станкевич попросил Красова (в письме из Удеревки, в августе 1834 года): «Не читай писем моих всякому встречному или читай пропуская, что нужно. Белинскому, Ефремову я открыт, но Клюшникову, хотя он добр, честен и умен, я не хотел бы обнаружить все, что у меня на сердце; я готов сказать ему это в глаза, и он, верно, поймет меня и оправдает».
Просьбу Станкевича легко понять после того, что мы узнали о характере Клюшникова. Как это бывает с людьми ироничными, Клюшников проявлял иногда ту неосторожность или даже неделикатность, которая невольно оставляет царапины на сердце друга. Довериться ему полностью, до глубины души было небезопасно.
Интересно, что такого же мнения был Белинский, который со свойственной ему определенностью и резкостью объяснил причины своего сдержанного отношения к Клюшникову: «И как открыть ему свои задушевные обстоятельства, когда он, бывало, или опрофанирует их ледяно-ядовитою насмешкою, или создаст из них свою фантазию, которая на то, что ты открыл ему, столько же похожа, как хлопчатая бумага на вареную репу?»