Глазами ребёнка. Антология русского рассказа второй половины ХХ века с пояснениями Олега Лекманова и Михаила Свердлова - стр. 29
Но решающие аргументы в разгадке перлового супа мы бы предложили искать не в области элементарной психологии, а в области предельных смыслов. Интерпретируя три эпизода с котелками и тарелками, надо брать выше – и тогда уж не ошибёшься. Каждый жест матери, который рассказчица Улицкой хотела бы видеть сказочным, оказывается больше-чем-сказочным. Улыбка с лестничной площадки – знак не принцессы, а ангела; хохот “несмышлёной мамы” над своею доверчивостью не только больше глупости, но и больше любого ума; это знак святости; склянка с валерьянкой, протянутая соседке, чудеснее всех маминых таинственных химических пробирок. Невольно вспоминается литературная предшественница той, кто готовит перловый суп и сочувствует нищим в разговоре с мужем (“Нет, не понимаю, отказываюсь понимать, кому они мешали…”), – “матушка” из толстовского “Детства”, защищавшая юродивого Гришу; знаменательное совпадение, намекающее на то, что великая традиция милосердия не прервалась на Руси.
С каждым эпизодом рассказа мама всё дальше от величия принцессы, всё ближе к бытовой суматохе: в первой истории она ещё дана в красивом кинематографическом ракурсе, но уже во второй – захвачена бытовыми хлопотами (“заторопилась”, “кинулась в комнату”), а в третьей – бытовой тревогой (“торопливо говорила”, “заметалась”). Но тем возвышеннее мыслится её образ. В трёх её добрых поступках, по сути, открывается вся полнота христианской благотворительности – семи телесных и семи духовных дел милосердия: она успевает призирать за убогими, отдавать своё страждущим и утешать отчаявшихся в несчастье; все остальные милосердные деяния подразумеваются по умолчанию. Мама всё время погружена в беды человеческие, как святые в клеймах алтарей, только ещё с ускорением помощи. И в центре этой деятельности добра троекратно оказывается перловый суп, всё яснее проявляясь в своём родстве с библейским ячменём; неслучайно его сюжетная линия завершается торжественным погребальным ритуалом, с вкушением насущной пищи серебряными ложками из одной тарелки.
Ключ к загадке перлового супа стоит искать не только в сюжетных перипетиях рассказа, но и в оттенках. Богатая цветовая гамма эпизодов как бы задана биохимическими разноцветными таблицами и пробирками матери; их состав определяет всю суетливую – порой жалкую, порой зловещую – пестроту повседневной жизни: серо-зелёный, с коричневым, нищий быт, жёлтый цвет печального бабушкиного наследства, сине-красный цвет украденного ковра, красные кресты революционного юбилея, разноцветные заплаты человеческого несчастья, синие губы умирающей. Но что исходит от перлового супа? Преображающий всю эту пестроту свет – в “перламутровом мерцании” и “серебристых переливах”, усиленных серебряными ложками и сверкающим фаянсом. Это сакральный свет. Можно ли его забыть? Нет. Можно ли остаться на заданной им высоте? Тоже нет. Вот поэтому выросшая девочка не варит перловый суп и рассказывает эту историю.