Георгий Победоносец - стр. 20
А вот о чём Камыш и впрямь накрепко забыл, так это о самом главном. Боярина-то обмануть хоть и непросто, однако можно всё-таки. Бога зато не обманешь – Он-то всё прозревает, обо всём ведает и всякое лыко в строку ставит.
Прискакали они, стало быть, назавтра, за полдень уже, обратно в боярскую усадьбу. С пустыми руками прискакали – не сыскали беглого, как в воду канул. Так разве же все лесные стежки-дорожки, все овраги да буераки обшаришь? Обширна и велика есть земля Русская, и мнится порой, что ширь сия чрезмерна, ибо через неё, ежели чего позарез надобно, так не враз и сыщешь. А бывает, и часто, что и вовсе не сыскать.
Так Камыш боярину и доложил: не сыскали, мол, и весь сказ. Не вели казнить, вели миловать. До самой Свято-Тихоновой обители доскакали. Нет его там, и обители нету – татарин пожёг, супостат окаянный, креста на нём нет.
Боярин, его выслушав, ни капельки в лице не изменился. Некуда ему меняться, он и так, в полдень от хмельного забытья очнувшись, на крыльцо чернее тучи вышел. Ликом бледен, как покойник, под глазами мешки, хоть ты по годовалому поросёнку в каждый запихивай, борода клочьями во все стороны торчит, а в ней – крошки хлебные да рыбьи кости. Соломы в ней, в бороде, только и не хватает да ещё иголок сосновых, чтоб совсем уж на разбойника лесного стал похож. Видно, что муторно ему после вчерашнего пирования и что не терпится поскорее сызнова за стол пасть.
Однако тошно ему или нет, а что надобно, Гаврила Алексеевич всегда замечал.
– А что это, – говорит, – у тебя такое в седельной суме?
Камыш глаза опустил и обмер: приоткрылась сума-то, и высунулся из неё уголочек иконы, которую он через душегубство добыл. Вот она когда грянула, Божья-то кара!
А только это ещё не кара была, а так, самое начало. Цветочки это были, а ягодки после поспели.
Камышу бы тут, такое дело видя, пасть боярину в ноги да и рассказать всё как было. Тем более что ничего такого невиданного да неслыханного вовсе и не было. Ну убил. Так ведь с кем не бывает? Убил-то без злого умышления, ненароком, от большого рвения, как это часто меж русскими служилыми людьми случается.
Но нет. Господь его ума последнего лишил, бес попутал, алчность под монастырь подвела. Боязно стало Камышу в убийстве признаваться, а пуще того стало ему жалко икону отдавать, которую он за ночь уже своей считать привык. Да крепко привык, прямо душой прикипел – зубами начни рвать, всё едино не оторвёшь. Будто икона та ему по наследству от пращуров досталась, ей-богу.
И стал тогда Камыш выкручиваться, ровно и впрямь рассчитывал боярина Долгопятого перехитрить. Будто не знал, кому зубы заговаривает, кому байки плетёт, с кем, холоп неразумный, лукавит. Гаврила Алексеевич, хмельной ли, трезвый ли, любого насквозь видел и ещё на три аршина вглубь под ногами. Никогда Камыш этого не забывал, а на сей раз забыл. И давай плести: будто бы, до пепелища, что от обители осталось, доскакав, узрел он среди чёрных горелых головешек да седого пепла неземной несказанный свет. Подошёл он будто бы к месту, откуда сие предивное сияние источалось, и там середь угольев, что ещё остыть не успели и дымом горьким курились, отыскал икону, коей огненная напасть нисколько не навредила. И сказал ему будто бы неземной бестелесный глас красоты, благости неописуемой, дабы взял он сей чудотворный образ и поставил его навеки в своём дому и был бы с потомством своим образа сего хранителем и сберегателем.