Размер шрифта
-
+

Ген Рафаила - стр. 18

За что маму должна была благодарить владелица душных чулок, Толик не понял. Но перед сном взял ручку с листочком в клетку и рассчитал годы рождения и смерти обеих героинь дневного повествования. Ужаснулся и осознал: никакой он не граф. И к великому тенору никоим образом не причастен. Маменьку решил не расстраивать, уж больно хороша была легенда. Более того, сам впоследствии рассказывал ее своим женам и детям, не называя цифр и не вдаваясь в детали.

Верили безоговорочно. Второй дотошной Нины Давыдовны ему на пути не попалось.

Но что было абсолютной истиной – это жизнь его родного отца Ивана Михайловича. Даже не жизнь – эпическое полотно. Он восхищался этим полотном, завидовал, понимал, что никогда сам не одолел бы такой путь, и самое ужасное – передал своему сыну Андрюшке безоговорочную любовь, нет, тотемное поклонение деду Ване. Хотя дед умер задолго до Андрюшкиного рождения.

И вот казус: сам Толя, как две капли воды похожий на маму Элеонору, родил от Олеськи сына – абсолютную копию Ивана Михайловича. До впадинки на щеке, до ледяного взгляда прозрачных голубых глаз, до какой-то странной выпуклой родинки с грецкий орех на подъеме стопы.

Родил сына, первой фразой которого было «хочу на войну!», что вызывало одновременно смех и мороз по коже…

* * *

Толя до самой старости не мог забыть детского ощущения металлического осколка под папиной кожей. Их было пять. Разной формы, разной глубины залегания. Отец сажал его – сначала карапуза – потом шестилетку – затем третьеклассника – на колени, затягивался кубинской сигарой и разрешал трогать свою ногу – от икры до бедра, где были спрятаны эти сокровища.

Фрагменты артиллерийского снаряда находились в мышце, но когда отец напрягал и поднимал пистолетом ногу, они всплывали под кожу, и пальцами можно было прощупать шершавость их поверхности, углы и теплые грани. Самый любимый кусок был выше колена, он почему-то представлялся Толе малахитом, описанным Бажовым в своих уральских сказах. В икре залегало два изумруда. Казалось, они были прохладнее и прозрачнее остальных. А ближе к паху – два аметиста. Темно-фиолетовых, как декабрьский сумрак. У одного – треугольного на вершине – было что-то вроде крючка, и Толя очень долго проминал, мусолил его, закрыв глаза.

Отец смеялся, его забавляли сыновьи геммологические фантазии. Мама ругалась – ребенок сидел в клубах плотного, как грязная простыня, дыма. А Толик был счастлив. До того счастлив, что никогда не спрашивал: «Пап, это больно?» А отец никогда никому и не рассказывал, что это адски больно. Особенно перед дождем или снегом, особенно после семейных скандалов, особенно в бессонные ночи, когда мозг раздирал то самое эпическое полотно его жизни на лоскуты и подкидывал в память, как бумагу в пламя. И память ревела, орала, просила пощады. Она не хотела возвращаться в ад, но была сцеплена с ним навсегда.

Страница 18