Философия случая - стр. 110
Если наш пример не слишком правдоподобен в том отношении, что люди – по крайней мере люди просвещенные – якобы не смогли распознать в протоколе описанных в нем реальных случаев поведения умалишенных (так или иначе люди сходят с ума не только на необитаемом острове), тогда сделаем еще одно допущение. Пусть на острове растет плод, который – если его съесть – вызывает совершенно новый и неизвестный вид помешательства, что-то вроде полной десоциализации и вызванной ею войны всех против всех. Итак, об этом плоде и его свойствах ничего никому не известно. Тогда мы придем к убеждению, что читатели воспримут протокол о поведении людей на острове как циничный пасквиль на человеческую природу, в том смысле реалистичный по намерениям, что, вот, все-таки не одна лишь философия видит в человеке чудовище. Но пасквиль вместе с тем и фантастический: потому что в нагромождении ужасов, какое дает текст, явственно заметно преувеличение, карикатура, стало быть, нечто нереалистичное в деталях, хотя в целом все же похожее на модель («моделирование с гиперболой, стирающей реальные пропорции»).
Если же против обеих версий нашего примера выдвинут то возражение, что они выдуманные, то вот еще пример, уже взятый «с натуры». В промежутках между ликвидационными акциями, которые сеяли смерть среди жителей львовского гетто в конце 1942 года, я навещал там своих знакомых и встретил один раз несколько мужчин с «новыми женами», а другой раз – женщин с «новыми мужьями». Эти новые супруги вели себя как пары влюбленных друг в друга, хотя буквально недели за две до того их прежних мужей и жен постигла смерть от рук немцев. Вдовы соединялись с вдовцами и наоборот, причем казалось, что скорбь по умершим каким-то образом претворялась в надрывную, полную отчаяния страсть к новым партнерам. Я знал при этом, что влюбленные перенесли долгие и неподдельные муки и что не было речи о каком-то проявлении промискуитета. Но в воздухе как бы носился подлинный аффект, которого нельзя было не почувствовать. Наблюдая пары в такой перетасовке, в них можно было видеть что-то одновременно замогильное и гротескное. Говорить же о тех, которых уже не было, расспрашивать о них – это было просто невозможно.
Я объяснял себе это явление только страшным давлением условий. Люди, которые после смерти самого близкого человека наверняка – в нормальных обстоятельствах – предались бы глубокой и долгой печали, здесь, перед лицом ожидаемой каждый день смерти (она и пришла ко всем в конце года), бросались как бы вслепую в объятия других, кого постигло то же несчастье. И все это в результате до предела возросшего эмоционального голода. Быть может, также и мысль о близкой гибели им было легче вынести не в совершенном одиночестве, а если у них снова был кто-то близкий. Но поскольку я некоторых из этих людей знал еще в нормальные времена, это зрелище было, повторяю, невероятное. Если такие события описать в виде протокола, наверное, было бы что-то неправдоподобное, потому что противоречило бы всем нашим оценкам психологической правды поступков и мотиваций. Однако способы оценки, какими мы располагаем, нам не объявлены откуда-то свыше, но представляют собой собирательный результат нашего житейского опыта. Тот же, кто не копил этот опыт в таких крайних обстоятельствах, у того, очевидно, относительно происходящего in articulo mortis