Фиалка Пратера - стр. 14
Я осекся, поймав себя на том, что вскинул руки в одном из характерных бергманновских жестов.
Я вполне доволен собой как писателем, однако едва мы начали сотрудничать с Бергманном, как в первые же несколько дней моя самооценка заметно снизилась. Я льстил себе, считая, будто у меня есть воображение, что я могу придумать диалог или развить характер персонажа. Я верил, будто сумею описать почти что угодно, совсем как художник, способный изобразить старика, стол или дерево.
О, как я ошибался!
Время действия – начало двадцатого века, в преддверии Первой мировой. Теплый весенний вечер в венском Пратере. Танцевальные залы озарены огнями. В кофейнях людно. Оркестры наяривают. Над верхушками деревьев рвутся фейерверки. Раскачиваются качели. Вращаются карусели. Открыты цирки уродцев, цыганки гадают, мальчишки играют на концертинах. Толпы гуляк едят, пьют пиво, прогуливаются тропинками вдоль берега реки. Пьяные горланят песни. Влюбленные под ручку неспешно идут и шепчутся в тени вязов и тополей.
Девушка по имени Тони продает фиалки. Все ее знают, да и у нее для каждого найдется доброе слово. Предлагая цветы, она смеется и шутит. Один офицер лезет целоваться, но она весело уворачивается. Старушка потеряла собачку – Тони сочувствует ей. Какой-то возмущенный и тираничный господин ищет дочь – Тони знает, где та и с кем, но деспоту-отцу не скажет.
Потом, беспечно идя аллеями с корзинкой в руке, она встречает симпатичного студента. Он искренне представляется Рудольфом, однако он не тот, кем кажется. На самом деле это кронпринц Бородании.
Вот это все предстояло описать.
– Не думайте пока о кадрах, – говорил Бергманн. – Только о диалогах. Создайте атмосферу. Надо же камере что-то снимать.
Не получилось. Я чуть не плакал от бессилия. Казалось бы, чего проще? Взять, например, отца Тони. Полный и жизнерадостный мужчина, торгует венскими колбасками. Он говорит с клиентами. Он говорит с Тони. Тони говорит с клиентами. Те отвечают. И все это здорово веселит, забавляет, радует. Вот только что они там, черт побери, говорят?
Я не знал, не знал, что писать, – и обратился к гордости. В конце-то концов, работаю на киношников, мне подвернулась халтура, нечто изначально поддельное, дешевое, вульгарное. Нечто ниже моего достоинства. Зря я вообще в это ввязался, поддавшись опасному обаянию Бергманна, а еще купившись на гонорар в размере двадцати фунтов в неделю, которые «Империал буллдог» отстегивала мне с готовностью и легкостью. Я предавал искусство. Неудивительно, что работа не шла.
Всё отговорки. Я и сам в них не верил. Речь людей не вульгарна. Старик, продающий колбаски, не вульгарен, хотя изначально «вульгарный» и значит «простонародный». Вот у Шекспира он заговорил бы. И у Толстого. А у меня молчал, потому что, несмотря на весь мой салонный социализм, я был снобом. Я не знал, кто и как говорит. Мне бы только юношей из закрытых школ да невротическую богему озвучивать.