Феномен Окуджавы - стр. 1
Сейчас мы поговорим о поэте, радикально противоположном идее избыточности. Окуджава всегда говорит недостаточно или ровно столько, сколько нужно, чтобы быть понятым. А чаще всего все-таки недоговаривает. Недоговаривает там, где советский поэт привык договаривать до конца. И отсюда та мерцающая аура загадки, которая до сих пор окружает его и все, что он сделал.
Я хорошо помню, как однажды в 1984 году моя однокурсница Таня Дамская сказала мне, что в журнал «Шахматы в СССР», где работал ее отец, известный шахматный комментатор, за гонораром пришел Окуджава. Там были опубликованы несколько его стихотворений и интервью с ним, подготовленное Ильей Мильштейном, но я об этом тогда не знал. Мы с Мильшейном потом приятельствовали, и он рассказал мне об обстоятельствах подготовки этого интервью. В одном из ответов проскочила цитата из Галича. Мильштейн увидел, что Окуджава, вычитывая текст, не убирает цитату, – напоминаю, что это 1984 год, – и робко спросил: «Булат Шалвович, но вы вот ЭТО заметили?» Окуджава глянул на него из-под очков и сказал пренебрежительно: «Обижаешь, старик». Тем не менее, действительно эта цитата прошла каким-то чудом, ее не опознали.
И вот Окуджава пришел за гонораром. Я спрашивал Таню в понятном трепете: «О чем с ним говорили?» «А ни о чем, – сказала она. – Все улыбались и смотрели. И он улыбался и смотрел. Это минуты три продолжалось, после чего он ушел». – «Но как же?! Ведь его о стольких вещах надо было бы спросить!»
И Танька мне сказала: «Ну, вот если бы тебе встретился живой Лермонтов, о чем бы ты его спросил?» И я, задумавшись, понял, что, действительно, не о чем. Наверное, потому, что, во-первых, масштаб собеседника исключает всяческое вопрошание. Единственное, что здесь можно сделать, это просто сжать челюсти и в ужасе благоговеть. А второе, – вот это самое, пожалуй, занятное, – что и спрашивать-то вроде бы не о чем, все чрезвычайно понятно. Что тут такого? «Солнышко сияет, музыка играет, от чего ж так сердце замирает?»
Но тем не менее почему-то единственный звук этой песни, единственная ее первая строка уже тогда заставляла меня трепетать в абсолютном присутствии чистого искусства. Может быть, только с Новеллой Матвеевой испытывал я нечто подобное. Но как раз у Матвеевой все было чрезвычайно сложно, тонко, богато инструментовано: человек умеет играть на гитаре, кроме всего прочего. Что касается Окуджавы, то он – с его тремя или пятью аккордами, с его крайне небогатым словарным запасом, простейшими рифмами и почти отсутствующими сюжетами – поражал каким-то чудом, подобным знаменитой гидромагнитной ловушке, описанной у Стругацких. У них она называлась в просторечии «пустышка». На небольшом расстоянии друг от друга расположены две тарелки. Между ними можно просунуть руку, а если есть храбрость, то и голову, но ни свести, ни растащить их невозможно. Вот такой же совершенно неведомый шедевр являет собой Окуджава.
Когда вышла моя книга о нем, я столкнулся с удивительным явлением. Все обратили внимание ровно на один тезис оттуда: Окуджава там назван своеобразной инкарнацией Блока. И все остальное прошло мимо критического слуха читателей. С одной стороны, это хорошо, потому что меня не побили за какие-то вещи, за которые могли бы, наверно, побить. За главу об Окуджаве и Галиче, например. А с другой, не понимаю, что тут, собственно, такого? Что вызывает такую болезненную реакцию? Я же сополагаю их не по признаку, скажем, гениальности, хотя, по-моему, очевидна гениальность и того, и другого. И не по масштабу личности, и не по количеству написанного, а всего лишь по одному признаку – по той типологической роли, которую они играют в русской истории своего времени. И Окуджава в 1993 году был обречен сделать такой же выбор, какой сделал Блок в 1918-м, когда писал «Двенадцать». Вот это я и пытаюсь показать, ничего более. А типологически обе эти фигуры восходят, конечно, к Жуковскому, главному русскому сентименталисту. И не зря Самойлов как-то сказал, что, мол, мы-то ведь романтики, а Окуджава-то сентименталист. И, может быть, именно это соположение позволяет правильно понять «Бумажного солдата» как переписанного в 60-е годы «Сусального ангела». Типологическое сходство, тематическое сходство приемов здесь настолько налицо, что не о чем и говорить…