Евангелие от палача - стр. 37
Почему именно насиловать? Сама бы дала.
Они смотрели друг на друга и молчали. Как сказали бы латиняне – КУМ ТАЦЕНТ КЛЯМАНТ. Их молчание подобно крику. И чем бы закончился этот страшный немой крик, похожий на фотографию убийства, я не знаю, если бы Минька Рюмин не толкнул Лурье в плечо:
– Все. Посидели – хватит. Собирайтесь…
И я сразу же со своего удобного широкого подлокотника в углу подал вступительную реплику:
– А нельзя ли повежливей?
Минька Рюмин, незаменимый в своей естественности партнер для таких интермедий, зарычал:
– Мы и так с ними достаточно церемонькались!
А я покачал головой и тихо, но очень внятно сказал:
– Стыдно, товарищ Рюмин. Чекисту не подобает так себя вести. – И добавил горько и строго: – Стыдно. Зарубите себе на носу!
Минька посмотрел на меня с интересом. А девочка – с надеждой. Старо как мир и так же вечно. Разность потенциалов. Ток человеческой надежды и симпатии начинает сразу течь от худшего к лучшему. Ну, и уж если нельзя было там считать меня лучшим, то по крайней мере я был не самым плохим. Для девочки ничтожный проблеск жизни отца за порогом мог быть связан только со мной.
Минька понятливо расщерил в улыбке рот и лихо козырнул мясистой ладонью:
– Слушаюсь, товарищ начальник. – И повернулся к старику Лурье: – Прошу вас, одевайтесь…
Старик Лурье. Тогда ему было, наверное, столько же лет, сколько мне сейчас. Но он был старик. Седой, степенный, красивый старик. А я не старик. Я еще баб люблю. И подхожу им пока вполне. А он любил, видно, только свою толстую жену Фиру. И нежную доченьку Римму. В семье человек старится быстрее. Я не успел состариться в своих семьях. Да и на семьи-то они никогда не были похожи.
И работа молодила меня. На крови человек горит ярче, но не стареет.
. . .
Лурье встал, он опирался о столешницу, будто не надеялся на крепость ног. Жена, протяжно, толчками всхлипывая, стала подавать ему серый габардиновый макинтош, касторовую твердую шляпу. Он надевал все это неловкими, окостенелыми руками, а я прошелся по комнате, будто случайно оказался рядом с Риммой и, не глядя на нее, как пишется в пьесах – «в сторону», шепнул:
– Теплое пальто, шарф, шапку… – и снова ушел в угол.
Она метнулась в спальню, оттуда слышались ее бешеные пререкания с обыскивавшим опером, потом она выскочила, неся в охапке драповую шубу на хорьках, шапку-боярку, длинный, волочившийся по полу шерстяной шарф, и стала напяливать на отца.
Он вяло отталкивал ее руки, бессмысленно приговаривая:
– Зачем, сейчас тепло…
– Надевай, надевай, тебе говорят! – закричала она грубо, и в этом крике вырвалась вся ее мука. И стала запихивать в рукава руки отца, бессильно мотавшиеся, словно черные хвостики хорьков на меховой подкладке шубы. Да, видно, на крике этом иссякли их силы, кончилось терпение.