Эссе, статьи, рецензии - стр. 32
Из личной и научной добросовестности отказываясь округлять факты до выводов цельного мировоззрения, Гаспаров-филолог сознательно лишает себя права на эстетические оценки (а заодно и на снобизм): “Когда я говорю “Это 4-ст. ямб”, я – ученый, когда говорю “Этот ямб хороший”, я – изучаемый”. То же, но другими словами сказано Гегелем: “Я плохо мыслю, когда прибавляю что-либо свое”. У автора “Записей и выписок” нет мировоззрения, но есть мировосприятие, которое полагается исключительно на опыт, поставленный с максимально допустимой точностью. Дисциплина мысли под стать лагерной: “Шаг влево, шаг вправо считается побегом”. Научная аскеза, метод растворяют в себе человека: “Не смеяться, не плакать, не проклинать, но понимать” (Спиноза). Как часто случается, исследовательский подход не довольствуется предметом профессионального рассмотрения и понемногу перебрасывается на другие области культуры: “Принятие готовой религии, это ведь тоже все равно как подгонка своего религиозного чувства под заданный ответ”. Поскольку Гегеля и Спинозу я цитирую не по первоисточникам, а по сочинениям Льва Шестова, ревностного противника умозрения, то примерно понятно, что Гаспарову можно возразить при желании, но с моей стороны было бы лукавством особенно истово защищать самочувствие, на которое лично у меня не хватает духа.
От каждой страницы книги пышет просто-таки обезоруживающим рационализмом. Ловить автора на рассудочности – ломиться в открытые двери: “Как демократия – меньшее из политических зол, так разум – меньшее из философских. Разум, этот брайлевский шрифт нашей слепоты…” Не без вызова и едва ли не с облегчением Гаспаров говорит: “Я бездуховный интеллектуалист”.
Страсть во всем находить рациональное зерно подвигла Гаспарова на смелый эксперимент: иностранные стихи, написанные регулярным размером и в рифму, перелагать на русский язык верлибром, причем не слово в слово, а только суть дела. Не могу удержаться, чтобы не процитировать по этому поводу Гаспарова же: “Бледный огонь” в пер. Веры Набоковой, стихи переведены нерифмованным разностопным ямбом, как Набоков переводил “Онегина”, и с таким же разрушительным результатом: Пушкин отмщен…” Впрочем, тексты, получившиеся в результате авторского конспективного перевода, по-своему безупречны.
Точновед Гаспаров считает своим долгом так же безучастно, как к “4-ст. ямбу”, подходить и к себе самому: его автобиографические очерки – замечательная проза. Годы детства и отрочества, пока мальчик не нашел себе отдушины в филологии, – ад средней руки, ежедневная живодерня, слишком знакомые многим соотечественникам. Независимость далась автору ценой отказа от всех притязаний к обществу: “Прав человека я за собой не чувствую, кроме права умирать с голоду… Я существую только по попущению общества и могу быть уничтожен в любой момент за то, что я не совершенно такой, какой я ему нужен”. Достоинство проявляется в форме абсолютного самоотречения: “Без меня народ неполный”? Нет, полнее, чем со мной: я – отрицательная величина, я в нем избыточен”. И слог, которым такая “отрицательная величина” заявляет о своем существовании, хорошо охарактеризовал сам автор (правда, применительно к рационалистам XVIII века): “…стиль без стиля, прозрачный, бескрасочный, показывающий только свой предмет…” Язык Гаспарова сторонится красноречия по тем же причинам, по которым его мысль избегает обобщений: из любви к точности. Может быть, в катастрофические эпохи (Петровскую, послереволюционную, нынешнюю) такой стиль ценен вдвойне: словесность пускается на авантюры в художественном творчестве, но приходит в себя в научном бытовании.