Энциклопедия русской души (сборник) - стр. 81
В детстве Серый служил в армии и дослужился до того, что его наказали. Тюрьма лучше армии, но армия лучше тюрьмы.
Серый очень устал. Усталые люди – равнодушный народ.
Серый зашел в церковь и в душе почесался. Серый перднул в церкви. Церковь осталась. Я тоже остался.
Серый не любит мыться. Он моется с трудом. С сосков стекает гной-янтарь-смола.
– Сколько кусков на рыло? – бычатся «синяки».
– Уёбисто.
– Ну, тогда заверни!
В паху у Серого затор: училки-педрилки и школьницы-мандовошки.
К Серому пришел Александр Иванович.
– Серый, подъем!
Серый встал, постоял.
Серый знал, что дорога – это мучение.
– Сашок, – сказал Серый, – светает.
– Темнеет, – ответил мужик.
Серый был очень подозрительным по жизни. Он правильно делал – был подозрительным.
Эти, которые пришли, они зачем пришли? Серый обнял родину. Но глаз был тухлый. Серый не спеша ел хлеб. Ему зачем торопиться? Хорошо бы еще кого-нибудь смутить.
Менты попрятались в овраге. Они разделись и разбежались.
Над оврагом долго стоял запах служебного пота.
Русское отношение к слову провернуто через историческую мясорубку. Из такого фарша можно свалять любую котлету. Какому слову еще верят на Руси? Никакому. С другой стороны, почти всякому. «Я верю, что я не верю, что я не верю…» – и так до бесконечности, но эта цепь обрывается в какой-то случайный момент, и тогда, как с ромашкой: когда «верю», когда «не верю».
Я не верю ни одному русскому слову: ни официальному, ни печатному, ни оппозиционному, ни независимому, ни бытовому – каждое слово содержит в себе подвох, угрозу, насилие, опасность для жизни. Я научен, естественно, горьким опытом, но я невольно поддаюсь слову, потому что, как у всякого русского, у меня тоска по надежде.
В такой неловкой ситуации, с воспаленными нервными окончаниями я изобретаю для себя субъективно авторитетное слово, которое становится со временем авторитарным. Я ищу и пытаю его методом исключения из исключения: прогоняю через медные трубы, вывариваю в кипятке, проверяю на запретность и разрешенность, сверяюсь с друзьями, перечеркиваю и воскрешаю. Или, забыв обо всем, просто влюбляюсь в слово и верю ему «на слово».
У каждого русского есть свой «любимый писатель». Русский спит с ним, как дети – с мишкой. «Любимый писатель» – это и есть то неразлучное, обсосанное слово, что в России на первый взгляд прочнее прочного. Мы за «любимого писателя» глотку перегрызем. Мы воздаем ему сверхбиографию, громоздим сверхрепутацию. Конечно, лучше всего быть гонимым, непонятым. Гумилев сдал поэтический экзамен на вечность только одним фактом своего расстрела. Но в основной интеллигентский иконостасный набор МЦАП он все равно не вошел.