Эликсиры дьявола: бумаги найденные после смерти брата Медардуса, капуцина - стр. 16
Сначала я побаивался отступить от рукописи и потом слышал от Леонардуса, что голос мой тремолировал, что, впрочем, лишь оттеняло благочестиво печальные медитации в начале проповеди, и многие слушатели оценили дрожь моего голоса как присущее истинному мастеру искусство трогать сердца. Однако вскоре как бы молния небесного вдохновения осияла мое внутреннее существо, и я оторвался от рукописи, весь повинуясь внушению минуты. Я чувствовал в моих жилах пульсацию крови, горение и озарение; я слышал под сводами гром собственного голоса; я видел свою вознесенную главу, раскинутые, как в полете, руки, я видел всего себя в молниеносном блеске вдохновения. Огненной точкой сентенции, подытоживающей все восхищающе душеспасительное, что я благовествовал, завершилась моя проповедь, и она произвела из ряду вон выходящее, неслыханное впечатление. Проповедь вызвала слезы экстаза – неудержимые восклицания упоенной набожности – громогласный хор молитвословий. Братия была готова носить меня на руках. Заключая меня в объятия, сам Леонардус признал, что монастырь может мною гордиться.
Молва обо мне не заставила себя ждать; городское общество, кичившееся изысканностью и образованностью, теснилось в монастырской церкви, и там негде было яблоку упасть примерно за час до того, как звонили к проповеди. Чем больше мной восхищались, тем больше усердствовал я, заботясь о том, чтобы мои проповеди при всем своем пыле блистали отточенной элегантностью. Я все более искусно очаровывал моих почитателей, и обожание, неумеренно проявлявшееся всюду, где бы я ни останавливался или ни проходил, напоминало уже обожествление. Город словно страдал религиозным помешательством; все рвались в монастырь, не чураясь никаких поводов, даже в будние дни, с единственной целью: лицезреть брата Медардуса и говорить с ним.
Тогда во мне и проклюнулась мысль о моем особом предназначении свыше; многое свидетельствовало об этом: и самая таинственность моего рождения в святом месте, и знаменательное предначертание, согласно которому мне предстояло искупить отчий грех, и чудесные залоги, полученные мною во младенчестве, – все это заверяло меня в том, что мой дух, причастный горнему, уже теперь превыше всего земного, и я чужой не только миру, но и роду человеческому, которому, однако, приношу целительное утешение, ради одного этого ступая по грешной земле. Я уже не сомневался в том, что старый Паломник у Святой Липы был святым Иосифом, а дивный младенец – Иисусом, отметившим во мне святого перед моим земным странствием. И по мере того как моя душа вживалась в эти помыслы, окружающее начинало претить мне и угнетать меня. Из моей души исчез мир и рассеялась духовная безмятежность, которыми я наслаждался в монастыре; благодушие братьев и дружелюбие приора лишь озлобляли меня. Как же это они не видели во мне святителя, который настолько выше их, что им впору пасть к моим стопам, взыскуя моего посредничества между престолом Божьим и грешной их природой! А поскольку они относились ко мне по-прежнему, я усматривал в их поведении пагубную закоснелость. Уже некоторыми хитросплетениями моих проповедей наводил я верующих на мысль, будто в лучах пламенеющей утренней зари наступает новый век и уже шествует по земле угодник Божий, даруя верующей пастве спасительное утешение. Свое мнимое призвание я раскрашивал мистическими узорами, и толпа тем более покорялась мне, завороженная чужеродной прелестью, чем темнее и загадочней были иносказания. Леонардус явно охладевал ко мне, избегая беседы наедине, но случилось так, что братья отстали от нас, когда мы шли по одной из аллей монастырского сада, и приора взорвало: