Екатеринбург Восемнадцатый (сборник) - стр. 25
– Раненая, что ли, или кровь носом шла? – не понял я.
– Так ранены бабы-то каждый месяц бывают! – всхихикал Иван Филиппович. – А рана-то одна. Они ее каждый месяц затыкают! Александр Константинович говорит, всю вату извела. Берет, а не платит, да еще грозит и потом кричит: «Долой буржуйский стыд!» – дескать, из Питера такая бумага пришла, потому что в Питере стали ходить голые!
– Пообносились? – будто не понял я.
– Да что ты, Борис Алексеевич! – рассердился на мою непонятливость Иван Филиппович.
Так, с моим ерничаньем и его сердитостью мы в темноте закончили работу, снова сели пить чай. Пришли и разбрелись по комнатам жильцы. Я стал стругать из полена топорище.
– А Борис Алексеевич! А где же ты научился работе-то? Ведь штаб-офицер! Неужто у тебя денщика не было? – спросил Иван Филиппович.
– Так ведь артиллерия скочет, куда хочет! – отшутился я.
– Так ведь ты, выходит, трудящий. А они тебя объявят, неизвестно как! – сказал Иван Филиппович.
– А ты бы им больше обо мне рассказывал! – попенял я.
– Так ведь так доведут своим срамом-то, что в сердцах и выкрикнешь, что раньше-то хозяева-то все блюли! – оправдался Иван Филиппович.
– Ладно, – сказал я.
Я пошел к себе, то есть в бывшую комнату Маши. Едва я зажег лампу, в дверь постучали.
– Честь имею представиться, мещанин Ворзоновский! – то ли изогнулся, то ли повихлялся передо мной жилец лет пятидесяти. – Прошу извинения, что, – он выговорил не «што», а «что», – прошу извинения, что щекотность дела не позволяет ждать ангажемента отношения!
– Что же оно позволяет ждать? – усмехнулся я.
– Я глубоко извиняюсь за наше проживание в вашем доме. Но обстоятельства. Теперь в некотором роде все позволяет быть общим! Тем более, я вам уже скажу. Мы потеряли все. Войну начинают военные, к которым в некотором роде принадлежите вы. А теряют имущество цивильные граждане, к которым принадлежим мы. Тем более, что, – он опять сказал через «ч», – тем более, что и новая власть подтвердила наше право на ваши комнаты. Вы официр, и вы…
Дальше я слушать не стал.
– Идите спать! – сказал я.
– Знаете, однако, времена! – стал он говорить еще что-то.
Я закрыл дверь.
Я не знаю, почему я не заставил их всех вычистить двор, не обошелся с ними, как обошелся с патрулем на Мельковском мосту. Я не знаю, почему я стерпел их неприязнь. Наверно, меня остановил инстинкт самосохранения или, еще более, инстинкт сохранения дома. Я нигде раньше не говорил – да и задуматься о том не было возможности – я нигде не говорил о том, что на войне мы все испытали на себе один природный закон, если войну можно совместить с законами природы. Этот закон гласил – кроме обыкновенной удачи или судьбы быть убитым или не быть убитым, на войне действует удача или судьба быть убитым, например, от взрыва снаряда, то есть вне зависимости, трус ты или герой. Если судьба бережет от этого, тогда вступает в силу тот самый закон, который мы, все фронтовики, вынесли. На войне все, кто выживает, выживает потому, что кто-то первым вместо него погиб. Первым погиб Раджаб. Первым погиб Саша. Первыми погибли бутаковцы. Меня судьба всегда ставила вторым. До второго смерть часто не доходила. Всякий погибший оказывался первым. Часть вторых, в том числе и я, остались живы. И у нас выработался инстинкт самосохранения. Мы научились жить в грязи, во вшах, без воды, в постоянном напряжении быть убитым, уже не замечаемом, но все равно в напряжении, когда психика готова на одно мгновение опередить событие, опередить смерть. Спад в психике – шаг к гибели.