Джаз - стр. 5
Впрочем, Картвели не унывал.
P-47 «Тандерболт» (радиальный двигатель, протектированные бензобаки) – венец его совместного творчества с другим удачливым иммигрантом – Александром Прокофьевым-Северским, родителем фирмы Seversky Aircraft Corp. «Тандерболт», этот истинный шершень, всю Вторую мировую войну утюживший немцев (боевой радиус 1900 километров), ангел-хранитель бесчисленных «Галифаксов» и «летающих крепостей», был великолепен в ближнем бою, вынослив в полетах и незаменим в штурмовке.
F-84 «Тандерджет» – еще одно произведение неугомонного мастера – выкатили из ангаров в конце 45-го. В Корее реактивный первенец столкнулся с более удачливым сверстником (речь идет о юрком малыше МиГ-15). Наступивший затем Вьетнам продолжил дуэль между людьми, имевшими одну на всех несчастную родину. Серебристые стрелы Микояна и ракеты Грушина ожесточенно дрались со «стрекозами» не менее изобретательного Сикорского и основными американскими «лошадками» той войны – все теми же картвелиевскими «Тандерчифами».
В то время как снующие в небе Вьетнама F-105 D доставляли смерть к заводам, мостам, дорогам (и разумеется, к людям), создатель «Громил» – «Тадов» находился в зените славы: член Национальной аэронавтической ассоциации; почетный доктор наук и прочая и прочая. Однако сам Картвели всю жизнь обожал самолеты не в качестве угрюмых разносчиков бомб, а как самую хрупкую, хрустальную, выстраданную свою мечту, считая турели, пулеметы, пушки, подвесные кассеты и баки, без которых невозможно превращение птицы в монстра, нонсенсом, досадной помехой на пути совершенства, блажью людей, помешанных на убийстве и не имеющих о красоте ни малейшего представления, ибо аэропланы для этого несомненного самородка, с тех пор когда он впервые столкнулся с ними в годы своей военной юности, были великолепными, стремительными существами иного мира[2].
Википедия сухо поведала: до самой смерти (20 июля 1974 года) он жил с женой Джинной Роббинс в пригороде Нью-Йорка.
Детей у них не было.
Я блеснул спартанской краткостью, несколькими мазками отобразив жизнь Александра Михайловича, хотя при желании можно добраться до самых мелких подробностей его существования – дело только в усидчивости, в любопытстве и во времени. Представим, что и того, и другого, и третьего в избытке: тогда я неизбежно отправился бы в Тбилиси – город, где родился герой. Дальше – больше: последовали бы архивы московские, петербургские (артиллерийское училище, быт, учеба, воспоминания однокурсников). Потом дорожка под названием Кропотливое Исследование через Первую мировую и Гражданскую завела бы в Париж (опять-таки архивы, газеты, воспоминания). Затем, снедаемый жаждой исканий, я перемахнул бы через океан, ибо человек, охваченный идеей, этим тысячеградусным пламенем, словно сухое, смолистое дерево, – самое удивительное творение из существ Господних. Год проходил бы за годом, и по мере накопления разнообразного материала я узнавал бы привычки Александра Михайловича, его любимый цвет, любимые запахи, и все рыл бы, и рыл бы, и рыл… Конечно, рано или поздно дотянулся бы я и до чертежей его монопланов и, возможно, при особом везении распечатал бы самые его интимные письма, самые секретные записные книжки. Со скрупулезностью дотошливой ищейки мог бы я годами рыскать по Новому Свету, перемахивая из города в город, из штата в штат по следам давно упокоившегося человека, выясняя массу о нем подробностей, удивляясь его достоинствам, печалясь недостаткам, распутывая его взаимоотношения с товарищами (такими же иммигрантами), начальниками, подчиненными, генералами, летчиками-испытателями, смежниками, конкурентами и, что неизбежно, с Пентагоном, которому он столь преданно и долго служил. Поиски неизбежно завершились бы нью-йоркским домом (или тем местом, где когда-то был его дом), а затем могилой (забытой, полузабытой, ухоженной; участок такой-то, номер такой-то), снимок которой я бы сделал с чувством глубочайшего удовлетворения. Цветное изображение православного креста (а может быть, и простого камня) явилось бы победной точкой, моим личным выстраданным торжеством над забивающей даже самое великое прошлое отвратительной болотной ряской, которую все привыкли называть временем. О, если бы только было желание и упорство!