Двенадцать ночей - стр. 52
Невеста, подумала Кэй.
– Невеста, – сказала она. – Кто она такая? Мой папа с этим работает – с Невестой.
Палец Вилли продолжал двигаться, теперь он танцевал на камнях, как перышко, плывущее по воде.
– Никому не ведомо, кто она такая, – тихо промолвил он.
– Но Орфей же видел ее. Вы сказали: он ее видел. Ну, и как она выглядит? Кто она?
– Она – то, чего никому не удается увидеть ясно. То, что почти ухватываешь, что различаешь, но не до конца, что всегда потом ускользает, теряется, как приснившаяся картина или мысль при резком пробуждении, как отдельная жила, когда смотришь на витую веревку. Или когда любишь кого-то очень-очень сильно и думаешь, что вот-вот на куски разорвешься, – она и есть сам этот разрыв.
– Ох… ох… – вымолвила Кэй, словно бы плача, хотя знала, что в сердце и в голове у нее ясно, сухо. – Он не может ее увидеть.
– Не может, – подтвердил Вилли.
– Невыносимо, – сказала Кэй, крепче обнимая Элл, чье теплое тело обмякло, уступило наконец сну.
– Вот и Орфей не мог этого вынести. Пение кончилось для него в ту ночь, и он потерял тогда Невесту; но она приходила снова и снова. Он так хорошо научился ее вызывать, что вскоре только и надо было, что настроить мысли или речь на знакомый лад, – и возникало ее белое платье без пояса или слышались легкие шаги ее сандалий по траве у него за спиной. Мысли, конечно, всякий раз были другие, ведь мысль – она как след тележного колеса на мягкой дороге, от повторения след превращается в колею, в колеях скапливается жидкая грязь, дорога делается заезженной, труднопроходимой, и это губит Невестин ритм. Всегда поэтому он искал новые истории, новые ритмы, новые формы и звучания, чтобы мысль перекидывалась, как волна, которая без конца бьется о берег, отражается от него, но не разбивается; чтобы он мог каждый день жить ожиданием Невесты, испытывать неведомое ему раньше чувство сопричастности и свидетельства.
Чего поэт не принимал в расчет, хотя другие с самого начала видели, что с ним происходит, – это как голод по Невесте изменял его. Постепенно этот голод разрывал его изнутри. Он без устали искал новых переживаний, новых историй, новых ритмов, новых форм, все новых и новых способов, какими он мог призвать к себе прекрасную, вечно ускользающую, почти досягаемую фигуру, и искусство его от этого поднималось все выше, он стал величайшим поэтом за все времена. Но за все эти новшества и эксперименты, за долгие ночи без сна и дни без отдыха, за месяцы и месяцы, что он простоял, декламируя вечно обновляющиеся, все более сложные, все сильнее трогающие душу поэмы, – за все это приходилось платить. Любовь к Невесте вычерпывала его, выдалбливала, истощала. Его глаза запали, губы побледнели и потрескались, волосы выпадали прядями, мышцы усыхали, кожа делалась землистой, язык – шершавым; и характером, мыслями он становился все более ломким, сухим, нетерпимым. И вот однажды, когда он, покинув горы Фессалии, сел на многолюдном рынке и повел свой поэтический рассказ, по-новому излагая древнюю повесть о потопе, случилось неизбежное. Орфеев ритм приобрел такую мощь, что Невеста вместо того, чтобы тихо, крадучись подойти сзади, бросилась к нему бежать спереди из своего далека. Он пел, окруженный людьми, полными ожидания и восторга, она приближалась, и наконец он поднял глаза и взглянул ей прямо в лицо. И в этот самый миг она замедлила бег, протянула руку и дотронулась до него.