Две жизни. Часть 3 - стр. 77
Давшчвили говорил по-английски с сильным акцентом. Я подумал, что он и по-русски должен говорить так же, не чисто. Мысль о том, что он был гостеприимным хозяином моего брата, а быть может, спас ему жизнь, сразу сделала Никито близким и дорогим мне. Всё ещё держа его руки в своих, я горячо сказал:
– Как я хотел бы слышать от вас, Никито, подробное описание тех дней жизни брата, которые он провёл с вами. Я так давно его не видел, так долго ещё не увижу, что был бы счастлив поговорить с вами о нём.
– Что же тебе нужнее в первую очередь, Лёвушка? – передавая мне павлина, спросил, улыбаясь, Иллофиллион. – Мой ли портрет или описание жизни брата Николая в доме у Никито?
– Конечно, Иллофиллион, ваш портрет мне нужнее, потому что в нём для меня символ всей жизни, которую я понял через вас. Владея вашим портретом, я надеюсь навеки запечатлеть его в сердце, как путь счастья и силы, которые вы научили меня понимать. Если бы я теперь услышал, как прожил мой брат неделю в глуши гор, почти заживо похороненный в буране снегов, я понял бы, вероятно, многое иначе, чем до моей встречи с вами. Символ белого павлина, который я видел на коробках Али, Флорентийца и моего брата…
Я не договорил моей фразы. Живой павлин, которого я держал на руках, взяв его от Иллофиллиона, вдруг точно прорезал какой-то туманный занавес в моей памяти. Я вспомнил вчерашнее. Вся картина поляны и двух фигур на ней – Иллофиллиона и Франциска, окружённых снежными кольцами павлинов с сияющими золотыми хвостами, – до того ясно и чётко вырисовалась в моей памяти, что я мгновенно забыл всё остальное и стоял, оглушённый потоком новых мыслей, новым озарением.
Вчера я не мог осмыслить всего величия труда, в котором участвовали птицы-братья, помогавшие вырваться своим карликам-братьям из цепей и мук зла. Не знаю и сейчас, сколько я простоял, пока воспоминания вихрем проносились перед моим мысленным взором. Я точно читал слова письма Али: «И пусть этот белый павлин будет тебе эмблемой мира и труда для пользы и счастья людей». Резкая боль в пояснице – должно быть, я неловко повернулся – заставила меня прийти в себя. Опомнился я окончательно только в купальне, на берегу нижнего холодного озера. Мой птенчик сидел у моего изголовья, а Иллофиллион и Никито сидели возле меня. В руках Иллофиллиона был флакон Флорентийца, я его узнал и понял, что, очевидно, дело не обошлось без моего обморока.
Как это ни странно, но когда я теперь смотрел на Никито, какие-то смутные воспоминания, что-то из далёкого детства, вставало в моей памяти. Мне казалось, что его лицо, такое сейчас заботливо-нежное, связывалось в обрывках моей памяти с горами Кавказа, с лошадью, с каким-то путешествием, но ничего определённого я вспомнить не мог и в конце концов решил, что это снова штучки моей «дервишской шапки». Всё же, когда Никито прикоснулся ко мне, помогая встать, это прикосновение показалось мне знакомым.