Две Юлии - стр. 20
Ее лицо по-прежнему легко омывало память, протекая мимо, оно, как позолота, при мысленной попытке разглядеть его, сворачивалось в тонкие обрывки, среди которых я мог проследить остаток улыбки, краешек подбородка. Память – это густое молоко, летящее со скоростью горной речки, с таким же ледяным и шатким, только неразличимо каменистым, бродом.
Сейчас мне кажется, что трудность в запоминании дорогих лиц связана с тем, что они подвижны, что даже в памяти они изменчивы, ни улыбки, ни задумчивости нельзя как следует рассмотреть. Тогда я находил в этом верный знак неподлинной привязанности. Я жестоко и сдавленно верил, будто любимое мной лицо будет стоять перед глазами, как все вымышленные вещи, которые постепенно становятся правдой. Вот ее каштановые волосы (я только бездарный рисовальщик), – и мне необходимо разглядеть каждый их завиток (который в голове я неумело превращаю в спутанную штриховку). И все их оттенки, все особенности освещения, каждый отблеск – нет, я не видел их! Я только знал, что должен бы их видеть. По поводу неуловимой грации ее движений, которые мне хотелось копировать и отслеживать, я составил ошибочную теорию, что настоящее запоминание ее пластики должно походить на открытие особой формулы. Что бы могло служить верным лекалом? Характерное для нее настроение или невидимый рисунок определенной линии, по которой могла бы скользить ее рука или подбородок? И все-таки ее жест всегда следовал временному настроению и был душераздирающе индивидуален. В итоге я и не пытался вспомнить его…
В моей стремительно глупеющей и все обесценивающей памяти мелодия ее растянутой интонации превращалась в забавный малороссийский выговор, пленительно слабый голос сводился к птичьему писку, а ресницы я наделял такой пышной длиной, что они делали глаза кукольными.
Сначала я смеялся над своими результатами, в чем находил пользу, поскольку надеялся как-нибудь отвлечься от мыслей о Юлии и новых страданий при хилых пытках запоминания (память – наивная чахоточная). Но чаще всего мне было пусто и грустно, а эти мгновения пугают меня, мне всегда легко определить приход особого состояния безжизненной муки по тому, например, как я неспособен выбрать книгу для чтения. Я прокляну все, если скука начнет сбивать меня с ритма, если я сижу над книгой в прострации и целый день клюю носом. Я просто вызубрил для себя, что моя новая знакомая – это немнемогеничный фантом, это меняющая обличие фурия, которая мучит меня за мою доверчивость.
Я все-таки ничего не понял в ней и не представлял обстоятельств ее жизни. Я все время настраивался на то, что, почуяв во мне доброго друга, она начнет наконец вести себя так, как все знакомые близко дамы – неделикатно и резко, а то еще примется с восхищением рассказывать о каком-нибудь своем избраннике, и я холодно отвернусь, не мешая ей продолжать.