Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей - стр. 15
По правде говоря, с годами память мистера Джеронимо ослабела, и многие подробности его детства были утрачены. Образ отца уцелел фрагментами, и он помнил, как пел в церкви. Мистер Джеронимо в детстве учил чуточку латынь, пел на Рождество песенку, приглашавшую верных в Вифлеем на древнем языке римлян, произнося «в» как «ув» по приказу отца: Wenite, wenite in Bethlehem. Natum widete regem angelorum. Но сгубила его Вульгата, творение его тезки, святого Иеронима, Бытие, глава первая, стих третий: Dixitque Deus: fiat lux. Et facta est lux. На язык бомбейской «Увульгаты» это переводилось так: «Сказал Бог: машинку из Италии, мыло, которым моют талию. И сделался „Люкс“. Папа, папа, зачем Богу понадобился крошка „Фиат“ и кусок мыла и почему Он получил только мыло? Почему Он не смог сотворить еще и автомобиль? И почему не получше автомобиль, папа? Попросил бы себе Иисус „Крайслер“, а?» Иеремия Д’Низа предсказуемо обрушил на него очередную иеремиаду, напомнив громоподобно о его происхождении не-на-супружеском-ложе. Не называй меня папой, зови отцом, как все, и он удрал от карающей руки пастыря, смеясь и распевая: машинка из Италии, мыло, которым моют талию.
Вот все его детство в одной картинке. Он всегда знал, что церковь не для него, но петь ему нравилось. По воскресеньям все местные Сандры сходились в церковь, ему нравились их зачесанные кверху волосы и порывистые движения. Ангел-вестник нам поет, учил он перед Рождеством, брать пилюли «Бичем» в рот. Чтобы в рай нам угодить, надо восемь проглотить, если хочешь прыгнуть в ад, проглоти все сто подряд. Сандрам это нравилось, они разрешали ему тайком целовать их в губы за перегородкой, отделявшей место певчих. Отец, апокалиптически гремевший с кафедры, почти никогда не поднимал на него руку, чаще просто позволял сыну изрыгать из уст кощунственную пену, пока тот не угомонится: бастарды, понимал он, имеют свои причины возмущаться и пусть уж выплескивают свой гнев, как умеют. После смерти Магды – она пала жертвой полиомиелита в те древние дни, когда еще не всем стала доступна вакцина Солка – он отправил Иеронимуса в столицу мира, учиться ремеслу у дяди Чарльза, архитектора, но и это не пошло впрок. Позднее, когда молодой человек закрыл студию на Гринвич-авеню и занялся садоводством, отец написал ему: «Ты никогда ничего не достигнешь, поскольку не можешь ни к чему прилепиться». И вот мистер Джеронимо, отлепившись от земли посреди садов Ла-Инкоэренца, вспомнил отцовское предостережение. Похоже, старик знал, о чем говорил.
В устах американцев «Иеронимус» быстро превратился в «Джеронимо», и ему, надо признаться, нравился намек на индейского вождя. Он и сам вырос крупным, в отца, с большими умелыми руками, с широкой шеей и ястребиным профилем, так что с его индийской (не вест-, а ост-индийской) смуглотой и т. д. американцам, естественно, мерещился в его облике Дикий Запад, и они обращались с ним почтительно, как с одним из последних представителей народа, истребленного белым человеком, и он принимал их почтительность, не уточняя, что он не из Вест-, а из Ост-Индии, и потому знаком с принципиально иной историей империалистического угнетения – впрочем, все равно. У дяди Чарльза Дуниццы (он изменил написание фамилии, подстраиваясь, как он говорил, под любовь американцев ко всему итальянскому) уши тоже были без мочек, и ростом он удался, как и все в этой семье. Он был седовласый, с кустистыми белыми бровями, пухлые губы обычно растягивались в кроткой улыбке неодобрения, и он не допускал обсуждения политики в своей скромной архитектурной студии. Он повел двадцатидвухлетнего Джеронимо выпить в баре, где хозяева, родом из Генуи, собирали трансвеститов и проституток мужского пола, а также трансгендеров, и разговаривать он хотел только о сексе, о любви между мужчинами, чем напугал и очаровал бомбейского племянника – тому никогда не доводилось обсуждать подобные вопросы, и до тех пор они оставались ему неведомы. Для отца Джерри, консерватора с правым уклоном, гомосексуализм был за пределами допустимого, как бы и не существовал, но юный Джеронимо очутился в замшелом особняке гомосексуального дядюшки на Сент-Марке, в доме, полном протеже дядюшки Чарльза – с полдюжины кубинских беженцев-геев, которых Чарльз Дуницца снисходительно, легкомысленно махнув рукой, обозначал всех скопом «Раулями». Раули обнаруживались в ванной в любое время дня, выщипывали себе брови или томно сбривали волосы с груди и ног, прежде чем отправиться на поиски любви. Джеронимо Манесес понятия не имел, как общаться с ними, но не беда: они тоже не видели интереса в разговоре с ним. Он испускал мощные гетеросексуальные феромоны, а Раули отвечали легкими гримасками равнодушия, подразумевавшими: можешь сосуществовать с нами в одном доме, раз уж приходится, но на самом деле ты для нас не существуешь вовсе.