Друг никогда не умирает - стр. 5
– Старик, ты художник… Настоящий художник! Но – только на тридцати шести страницах твоей рукописи. Всё остальное «чепушатина»! Тебе надо очень серьезно учиться литературному мастерству. Если согласен, то я готов помочь. Приходи ко мне домой, будем говорить.
Выйдя из телефонной будки, я медленно побрел по улице Амурской. Счет был явно не в мою пользу: тридцать шесть из пятиста! Какой-то сакральный смысл в этом невольно усматривался, ведь столько же игральных карт в колоде. И будет ли хотя бы одна из них козырной? Если нет, то стоит ли вообще писать? Рожденный ползать…
Через четверть часа я произнес эту весьма невеселую фразу высокому, под два метра ростом, плечистому, необычайно стройному человеку с широким тунгусоватым лицом, с зачесанными назад темными, с первой проседью, волосами над высоким лбом. Отчетливо помню, как поразили его глаза: пронзительно-черные, с каким-то даже синеватым оттенком, они смотрели на меня с почти детским любопытством, были живыми, лучились добром, и мое волнение как-то незаметно улетучилось. Выслушав меня, он тихонько посмеялся и произнес с укоризной:
– Нет, старик, это изречение не для тебя. Потому, что ты – летаешь. Теперь надо научиться ходить по земле. Уверенно ходить, а не ползать! В твоем случае это значит научиться писать. Но только ответь: сможешь ли учиться этому долгое время?
– Конечно, смогу! – самоуверенно сказал я, имея за плечами среднюю школу, учебу в Львовском и Читинском аэроклубах, службу в Воздушно-десантных войсках и Омское летное училище. В сумме все это тянуло как минимум лет на двадцать пять. Что ж, пусть будет еще года два-три. Но писатель положил тяжелую ладонь на мое плечо:
– Ты, наверное, не совсем правильно понял мою метафору: учиться придется всю жизнь. И работать до черного пота.
Так в мою жизнь вошел Николай Дмитриевич Кузаков, мой СТАРИК, мой Учитель. Он вошел со своими словами: чепушатина, до черного пота, невдогляд, беспроклый, вытропить, соболятничать, медвежало, гордачливый, изнапраслина, ознобень, разнемога, непутя'вка и многими-многими другими, которыми изобиловало его образное, богатое, изумительно-прекрасное северное наречие. Но главным его словом применительно ко мне было слово «старик», хотя мне в ту пору не было еще и тридцати. Не знаю, почему так случилось. И не могу припомнить, чтобы он называл меня по имени. Старик да Старик. И для меня он, в то время совсем еще молодой мужчина, едва перешагнувший полувековой жизненный рубеж, тоже стал Стариком. Навек моим! Хотя, кроме как по имени-отчеству, я его никогда не называл. А потом я прочел его повесть «Именной карабин» и понятие Старик по отношению к моему литературному отцу и учителю укрепилось во мне навсегда. Потому, что в этой небольшой, с незамысловатым сюжетом повести я вдруг увидел в кузаковском герое-охотнике того, хемингуэевского героя-рыбака из повести «Старик и море». Точно таким же могучим накалом любви человека к жизни, к отрицанию ветхости и бессилия озарено произведение дедушки Хэма, как и повесть Кузакова.