Долгое эхо любви - стр. 18
Я гордилась своим отцом. Он был красивым человеком, форма ему шла, он носил ее уверенно, как и многие мужчины тех лет, считавшие, что это единственно достойная одежда. Мне казалось: вот сейчас мы войдем в кабинет директора, папа скажет какие-то веские слова, и директор не сможет ему отказать, меня примут даже без экзаменов.
Вошли… О директоре, Семене Михайловиче Ткаченко, среди абитуриентов и студентов ходили легенды – и грозный, и неприветливый. А тут из-за стола поднялся очень импозантный улыбающийся человек, скользнул взглядом по наградам отца, шаркнул ножкой и почтительно осведомился:
– Чем могу быть полезен?
Лишь много позже я поняла, что у такого института директор должен быть актером – он умел держаться по-разному.
– Объясните, пожалуйста, моей глупой дочери, что ей не следует поступать в ваш институт, – произнес отец.
У Семена Михайловича вытянулось лицо. Впервые к нему обращались с просьбой не принять дочь в институт, а, наоборот, отказать ей. А мои чувства вообще невозможно описать. Хрустальная мечта на глазах разлетелась вдребезги. У меня слезы брызнули градом. Я пулей вылетела из директорского кабинета…
Вечером я объявила отцу, что вообще нигде учиться не буду. Внешне спокойный, он ответил:
– Как хочешь. Мы поедем в Дрезден.
Отец умел быть непреклонным.
Ничего хорошего в моем упрямстве не было, это я поняла позже. А тогда я просто была обижена на весь белый свет.
Отец всю семью осенью увез в Дрезден, где служил в госпитале. Уже начался учебный год, и я ходила в десятый класс школы для детей военнослужащих.
Я, видевшая в госпиталях столько смертей, крови и боли, с трудом приучала себя не смотреть на немцев как на врагов. Один из уроков всепрощения преподала мне мама. Квартиры нашего дома время от времени обходил пожилой немец в заштопанном костюмчике. Он собирал подаяние. И мама моя, у которой были расстреляны гитлеровцами мать и сестра, всегда ему что-нибудь давала – немного денег или еды. Немец ходил с портфелем, куда складывал все, что ему удалось собрать, чтобы никто не узнал, что он просит милостыню: это запрещалось.
Я многое забыла из своей дрезденской жизни, а этого немца помню – всегда чистенький, аккуратненький, словно весь заштопанный…
Отца из Дрездена перевели служить в Вильнюс. Он был совершенно безотказным человеком – ехал туда, куда его посылали, не хитрил, не выгадывал.
Мама, я и сестричка возвратились в Нежин, где у нас была квартира. Ведь по правилам тех лет квартиры военнослужащих или уезжавших за границу «бронировались». Они опечатывались и ожидали своих хозяев.