Доктор Гааз - стр. 10
Что же это значит – быть как Гааз, стать Гаазом? А то и значит: считать людей не за «вошь», «процент» или «матерьял», а за ближних своих, братьев. Кажется, мысль проще некуда, но вспомните, через что проламывается к ней Родион Романович Раскольников?!
Задумавшись над переплетением жизни Гааза и творчества (то есть тоже жизни) Достоевского, можно сделать вывод: быть Гаазом для Фёдора Михайловича значило неизмеримо больше, чем быть порядочным, честным человеком. Идеал человечности – вот что значил для писателя Достоевского доктор Гааз.
Тринадцатая страсть
Памяти доктора Бориса Моисеевича Шубина
Не все сущее делится на разум без остатка.
Гёте
– Что есть добро? Что есть добрый человек? Что есть добрые дела?
– Ты меня спрашиваешь?
От удивления Иуда выпустил веревку, она змейкой скользнула через сук засохшей смоковницы, свернулась кольцом у подола синей хламиды. «И глаза у него синие», подумал Пустошин.
– Да, вас. Вы ведь страдаете, у вас кровь из губы.
Иуда слизнул кровь.
– Жара, а я два дня не пил. Помоги.
Он бросил Пустошину веревку, а сам, скребя заросший подбородок, щурясь от солнца, смотрел на сук, что-то прикидывая в уме. Руки Арсения Ильича дрожали, пальцы не слушались, будто окоченели, веревка падала.
– Вяжи крепче, вяжи, потом самому пригодится. Ты ведь такой же…
– Вы что, я никого не предавал! Я ведь еще мальчик, – зачем-то соврал Арсений Ильич, – кадет Первого кадетского корпуса.
– А, значит, ты предал злоумышленников Глинку, Рылеева, Краснокутского, Тизенгаузена, Аврамова?
– Я никого из них не знал, клянусь вам, они выпусками старше.
Иуда потрепал его по щеке, отчего несчастный Арсений Ильич зябко передернулся.
– Ничего, предашь, когда подрастешь. Все предают, запомни, потому что человек – самая подлая тварь.
– Но вы же Господа предали…
– А Пётр не предал Его? А Фома? Теперь шипят, что я продался за тридцать сребреников. Да за такие гроши веревку крепкую не купишь! Ты не знаешь… Я один любил Его, а они Ему не верили, они смеялись над Ним, а я плакал. Запомни: предают тех, кого любят.
Иуда кричал, задыхаясь, словно за ним гнались, а крепкие крестьянские пальцы умело вязали удавку; он рванул ее, пробуя крепость петли, шея нажилилась, словно под кожей продернули веревки.
– Смотри, брат, тебе пригодится. О господи, хоть бы глоток воды! Жара! Лучше бы ночи подождать, прохладно станет, но тогда сук не видно, разве только ты факелом посветишь. Посветишь, брат?
Пустошин переступал босыми ногами по корням, не зная, что ответить, и уйти не мог, – что-то удерживало его возле корявой смоковницы, скупой на тень; он украдкой взглядывал на потное тяжелолобое лицо Иуды, бугры надбровий, запекшиеся губы.