Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх - стр. 19
Наш дом, между прочим, когда его Щусев построил, был одним из первых в Москве, где лифт ездил не только вверх, но и вниз. Еще даже в шестидесятые один новый жилец всем знакомым с гордостью говорил: «У меня лифт со спуском!» Правда, первые года два лифта не было, пешком ходили. Лифтовая клетка была кое-как забита досками. И вот кто-то, по-видимому несколько подвыпивши, возвращаясь от Качалова, провалился сквозь эти доски. Но, правда, всего-навсего на два этажа, слава богу, не покалечился. Но доски убрали, и после этого наконец стали делать лифт.
С этим лифтом было связано несколько забавных случаев.
Однажды мы с Качаловым столкнулись в дверях. Я, естественно, сторонюсь, пропускаю Василия Ивановича. А он делает такой галантный жест рукой: мол, проходите. Затем театрально стукнул себя по лбу: «Ах, я и забываю, что так стар стал, что имею право…» И прошел в лифт. Прошел и убил меня. Это он умел!
Гельцер – уй, какая сноровистая была! Как-то ехала она в лифте с одним молодым человеком, только что попавшим в наш дом. Он ее вежливо спрашивает: «Вам какой этаж нажать?» Она в ответ: «Я Гельцер!» Он еще раз: «Я спрашиваю, какой вам этаж?» Она снова: «Я Гельцер!» Он: «Вижу, что Гельцер, но на каком этаже вы все-таки живете?»
А другой раз, когда их всех объявили народными и выдали им первые ордена, Гельцер нацепила свой орден на шляпу. Ей сказали, что так нельзя. Она говорит: «Я не буду на груди носить, кто это носит на груди? Конечно, только на шляпе!»
У нас в Брюсовском было очень уютно. Мы праздновали и Пасху, и Рождество, и Новый год встречали. Я помню свои детские ощущения Пасхи, очень счастливые. У мамы было две или три деревянные формы пасочные, пеклось много-много куличей, чтобы на всю Пасху хватило, и крашеные яйца… Ну, если были годы, когда можно купить. Но хоть немножко, но всегда. Это сохранилось на всю жизнь. В 1942 году я сделала крошечного размера пасочку, малюсенький куличик и одно яичко покрасила. Нас было шесть человек: я с мужем, трое детей и мама. Разрезали на шесть таких долечек это яичко. Соответственно, был разрезан куличик на шесть долек, на шесть долек намазана тоненьким слоем пасха. И мы считали, что утром в первый день Пасхи разговелись. Хотя мы во время войны, конечно, специально не постились. Тогда пост выходил волей-неволей, у всех был пост…
Но все-таки главным детским праздником было Рождество, которое начиналось для нас накануне, в сочельник, 6 января. Всегда у нас была большая елка до потолка. Я помню, как ее приносили в дом, подпиливали и ставили «в табуретку». Из кухни бралась табуретка, переворачивалась сиденьем книзу, и за ее ножки толстыми веревками привязывалась елка. Я даже помню еще старые елочные базары на Долгоруковской: дровяной такой склад, где продавался уголь в рогожках, потому что все тогда еще ставили самовары. И там же под Новый год продавались елки. В начале 20-х годов у многих наших знакомых они были, но потом, в конце 20-х, елка уже была советской властью запрещена, закрыта и у большинства кончилась, а у нас продолжалась всю жизнь. Не было года, чтобы мы не поставили. Хотя продажа была строго запрещена, все-таки можно было из-под полы купить небольшую елочку где-нибудь возле вокзала. А у нас к тому же был папин ученик и друг Андрей Александрович Губер, который, кстати, после войны стал главным хранителем музея имени Пушкина и передавал в ГДР Дрезденскую галерею. Тогда он жил в проезде Соломенной Сторожки, это где-то возле Петровско-Разумовской, сейчас почти центр, а в моем детстве было границей Москвы. И вот этот Андрей Александрович привозил к нам в Брюсовский небольшую елочку… в чемодане. Потому что в мешке уже нельзя было, за это штрафовали и отбирали.