Размер шрифта
-
+

Диалоги с Евгением Евтушенко - стр. 33

Волков: Но ведь Досталь вас публиковать не мог, он был всего лишь консультантом. А вот Тарасов[9], который вас действительно в первый раз напечатал…

Евтушенко: Причем напечатал стихи, которые ему не очень нравились. Тогда ломаной строкой практически не писал никто. Ну, Кирсанов, над которым мы посмеивались, Асеев[10], и ещё появился такой крошечный-крошечный Георгий Горностаев. А я был под влиянием Кирсанова больше даже, чем Маяковского, может быть. И я как-то экспериментировал с формой. Наровчатов тоже был моим литконсультантом, он уловил это.

Волков: Он это приветствовал?

Евтушенко: Да он просто вздрогнул! «Посмотри, какие у тебя есть вещи, сейчас никто так не пишет!» Потому что я решил зарифмовать весь русский словарь новыми рифмами, которых не было. И работал все время над этим словарем, который, к счастью, потерялся. Да он мне и не нужен был потом.

Волков: Потерялся или кто-то увел?

Евтушенко: Увели, конечно. Я даже догадываюсь кто, но могу и ошибиться. Презумпция невиновности для меня превыше всего. Но Наровчатов сразу заметил:

Хозяева, герои Киплинга,
бутылкой виски день встречают.
и кажется, что кровь средь кип легла
печатью на пакеты чая.

Или вот такие у меня попадались рифмы уже:

Шум снежных бурь в апреле стих <…>
Тайга в дремучей прелести
вся ластится ко мне.

Волков: То есть вы уже с пятнадцати лет сознательно экспериментировали с русским стихом? Вы как бы взяли себе не то что для подражания – для примера – эту линию от Маяковского?

Евтушенко: Я наслаждался просто этим. Наслаждался! Как игрой. Мысли еще не было, никакой концепции мира не было, и поэтому стихи были такого плана. Вот сейчас я могу показать вам кусочки, которые я показывал в редакции «Советского спорта», и это удивляло всех.

Волков: То есть в поэзии советской была тогда такая засуха, что ваши поиски вызывали живой интерес?

Евтушенко: Да. Но это шло тоже и от фольклора, русский народ был просто замечательным «формалистом», мастером форм. «Народ-языкотворец», как говорил Маяковский.

Кашку слопал —
     чашку об пол,
помянул отца и мать,
Вышел в круг,
     в ладоши хлопнул
И пошел-пошел плясать.

Это завалиночная, так сказать, поэзия. 1947 год. Или:

Эту пляску в платках и монистах,
приподняв слегка от земли,
взяли под руки гармонисты
и как девушку повели.

А эта строфа была написана в 1948-м. Или я ловился на такие вещи:

Заря. Лимоны и лиманы.
Порт просыпается опять.

Меня, кстати, спросили: «Ну, как так… Откуда вы могли Гумилева тогда знать?» Я знал его прекрасно! Я любил Гумилева.

Когда-нибудь по-гумилевски
Сын поплывет в простор морской…
Страница 33