Девушки из Блумсбери - стр. 22
Гордон долгие часы проводил за работой, говорить о которой не мог, а Грейс вынуждена была растить обоих мальчиков практически одна. Они все больше раздражались от ее постоянных переживаний: о бомбах, что без разбору сыпались на округу, об окопе, который прокопали неподалеку в Кенте, чтобы отразить возможное вторжение, о мужчинах, что отправились в Европу и никогда не вернулись. Она благодарила Бога за то, что, будь его милость, ее мальчикам никогда не придется участвовать в подобной войне, тогда как они в детской наивности открыто ненавидели тот же самый факт.
Когда война завершилась, позиция жертвы у Гордона никуда не делась. Его настроение лишь омрачилось, когда посветлели небеса над Англией, и Грейс большую часть усилий тратила на попытки удержать его от того, чтобы не взрываться на нее или мальчиков. Или на подтекающую дождевую бочку. Или на молочника, который прошел слишком близко от розовой клумбы Гордона. Или на тысячу других вещей, которые, по мнению Гордона, плели против него заговор. Если бы только все и вся вели себя как должно, тогда и он бы мог быть счастлив. Неужто он просил слишком многого?
Конечно, да, но Грейс никогда не озвучивала эти мысли, потому что это было бы нахально и черство – два ее качества, против которых Гордон боролся сильнее всего. Взгляд Грейс на мир категорически отличался от взгляда мужа. Если бы она могла дать хоть какой-то романтический совет, она бы сказала: нужно искать человека, который разделяет твои страхи, любопытство и веселье.
Любое нахальство она научилась при Гордоне подавлять, но Грейс никогда не считала себя черствой. Она просто не считала, что мироздание кому-то что-то должно. Жизнь была по-своему трудна для всех – ей самой можно было бы позавидовать за то, что у нее была семья у очага и крыша над головой, и никто бы не догадался, что порой ей хотелось остаться в автобусе и никогда с него не сходить.
Безразличие к собственной жизни смущало ее, потому что она любила своих сыновей, теперь десяти и одиннадцати лет, любила больше всего на свете. Она любила их загорелые на солнце, все в полосках, тела летом и беспокойные ноги, что вечно спрыгивали со всякого рода прикованных тяготением к земле вещей: перевернутых диванов, жестяной крыши сарая Гордона позади дома, узловатого старого ореха на лужайке перед ним. Как загорались их лица, когда она заваривала им солодовое молоко перед сном зимой, и теплые лбы, к которым прикасалась губами, желая хороших снов. Но ей казалось, что она представляет только начало и конец их дней. Что еще хуже, для Гордона она была дырой в центре, источником разочарования и горечи, человеком, который – если бы только она была достаточно доброй, достаточно любящей – мог бы все для них исправить, а вместо этого всячески отказывался. Как ни старался, он никак не мог понять почему: