Дети полуночи - стр. 87
А когда дожди кончились и Амина настолько отяжелела, что двое сильных слуг с трудом поднимали ее на ноги, Уи Уилли Уинки вновь пришел петь на круглую площадку между четырьмя домами; и только тогда Амина поняла, что у нее не одна, а две серьезные соперницы (по крайней мере, она знала об этих двух), тоже могущие претендовать на приз «Таймс оф Индиа», и что, как бы ни верила она в пророчество, на финишной прямой предстоит жестокая борьба.
– Уи Уилли Уинки меня зовут; ужин почую – и тут как тут!
Бывшие фокусники, бродяги с кинетоскопом на колесах, певцы… еще до моего рождения была отлита эта форма. Фигляры зададут тон всей моей жизни.
– Надеюсь, вам у-добно!.. Или вам съе-добно? Ах, шутка-шутка, леди и люди, дайте мне посмотреть, как вы смеетесь!
Высокий-смуглый-красивый клоун с аккордеоном стоял на круглой площадке. В садах у виллы Букингем большой палец на ноге моего отца прохаживался (вместе с девятью своими коллегами) рядом, под прямым пробором Уильяма Месволда …втиснутый в сандалию, похожий на луковицу, он знать не знал о надвигающейся беде. А Уи Уилли Уинки (его настоящего имени мы так никогда и не узнали) сыпал шуточками и пел. С веранды, расположенной на уровне второго этажа, Амина смотрела и слушала, а с Соседней веранды ее сверлил ревнивый взгляд соперницы – Нусси-Утенка.
…А я, сидя за своим столом, чувствую, как сверлит меня нетерпение Падмы. (Иногда я тоскую по более разборчивой публике, которая поняла бы необходимость ритма, размеренности, незаметного, исподволь, введения партии струнных, которые затем поднимут голос, усилятся, подхватят мелодию; которая бы знала, например, что, хотя тяжесть и муссонные дожди заглушили часы на городской башне, ровный, пульсирующий «тик-так» Маунтбеттена остался, тихий, но неодолимый; еще немного – и он заполонит наш слух сухою дробью метронома или барабана). Падма вот что говорит: «Знать ничего не хочу об этом Уинки; дни и ночи я жду и жду, а ты еще не добрался до собственного рождения!» Но я советую потерпеть, всему свое время; я увещеваю мой навозом вскормленный лотос, ибо и Уинки явился с определенной целью и на своем месте; вот он дразнит беременных дам, что сидят на своих верандах, говорит им в перерывах между песенками: «Слыхали вы про приз, леди? Я тоже слыхал. Моей Ваните скоро подойдет срок, скоро-скоро; может, ее, а не ваше фото будет в газете!» …Амина хмурится, а Месволд улыбается (напряженно, с чего бы?) под своим ровным пробором, а отец мой, человек рассудительный, с презрением выпячивает нижнюю губу; его большой палец совершает променад, а сам он замечает: «Этот нахал слишком далеко заходит». Но в повадке Месволда заметны признаки смущения, даже вины! – и он выговаривает Ахмеду Синаю: «Глупости, старина. Древняя привилегия шутов, знаете ли. Им позволено издеваться и дразнить. Отдушина, так сказать, для накопившихся эмоций». Отец мой пожимает плечами, хмыкает. Но он не дурак, этот Уинки, и теперь льет масло на оскорбление, сластит пилюлю, говоря: «Рождение – славная штука; два рождения – вдвойне славная! Двойня – славная! Шутка, леди, ясно вам?» И вот резко меняется настроение, появляется драматическая нотка, всепоглощающая, ключевая мысль: «Леди и люди, неужто ж вам удобно здесь, в самой середке долгого прошлого Месволда-сахиба? Оно вам, должно быть, чужое, ненастоящее; но теперь это место – новое, леди, люди; а новое место станет настоящим, когда увидит рождение. Родится первый ребенок, и оно, это место, станет для вас домом». И он запел: «Дейзи, Дейзи…» Мистер Месволд подпевал, но темная тень запятнала его чело…