Десятый десяток. Проза 2016–2020 - стр. 47
А мальчиком что-то соображал. Думал: однажды засяду за стол. И сотворю хорошую книгу.
Мыслей так много, что не собрать. А чувства я себе запретил. Дай им лишь волю – сойдешь с ума. Выходит, что душа все же есть. Уж если так болит, значит, есть.
Все-таки это непостижимо – род человеческий так талантлив и так драматически неумен.
«А не хотели вы застрелиться, дон Мигуэль, простите, дон Мигель?»
– Хотел. Безусловно. Но не успел.
Бедный Малыш…
Больше шести десятков лет живу я на земле без Мышонка. Живу в перевернутом этом мире. Но до сих пор не могу смириться с тем, что пришлось мне жить без него. При всей моей трезвости и рассудительности – как он умел над ними подшучивать! – вдруг ощущаю совсем незнакомый, тревожный мистический холодок.
Неужто и впрямь в моей стране, которой, как он мне любил напомнить, выпало стать полигоном истории, пишущим людям с умом и сердцем редко дается долгая жизнь? Неужто есть тут закономерность?
Я пережил не только его, я пережил и его убийцу, который почти меня убедил, что он избранник и миссионер, что он бессмертен и жить будет вечно. Я расплатился с ним в полной мере за то, что он меня пощадил, за то, что умру я в своей постели. Я расплатился тем, что не смог стать вровень с братом, жил осмотрительно, делал лишь то, что мне предписано, служил негодяям, не лез на рожон. Пусть тот, кто смелее, меня осудит. Мой собственный суд все равно страшней.
Цена за мой затянувшийся век была достаточно дорогой – вкрадчивая, осторожная поступь, негромкий голос, покладистый нрав.
Но в мартовский день, когда, наконец, угомонился кремлевский деспот, я, никогда не веривший в Господа, проговорил: так все же Ты есть… Ну вот и все. Тридцать лет бесправия, крови и трепета, тридцать лет ничем не ограниченной власти, самая тяжкая, беспросветная, самая бесконечная ночь все же иссякла. Как колодец. Хуже уже ничего не будет.
Кончилась эта безумная жизнь на Джомолунгме его всеведенья, на Северном полюсе этого черного самодержавного одиночества.
Сдулась непостижимая магия, замешанная на молитвенном ужасе, на этом первобытном, пещерном, дикарском обожании жертвы, целующей сапоги палача. Ты все-таки оказался смертен.
О, знать бы, знать бы, что ты испытывал, когда лежал один на полу, прежде чем заледенеть окончательно, нарочно оставленный холуями. Понял ли ты в тот единственный миг, вбирающий последнюю судорогу, тщету твоих страстей и усилий?
Уверен, что ничего не понял. Больше того, ничего не чувствовал, кроме все затопившей ненависти к миру, который и без тебя не перестанет существовать.