Десять посещений моей возлюбленной - стр. 2
Не привирал, а сочинял. И не за выгоду, а просто. Знал он, дедушка Иван, что никто басням его не верит. Но делал вид, что обижатса: сбрехнешь – поверят, дескать, правду скажешь – нет, и чё за люди, мол, такие, им хошь ничё не говори, а хошь заврися. Умолкнет временно, посасывая шумно трубку. Угаснет та – ему нет дела. В потолок пристально поглядит. В небо ли. Где он в это время находится – в избе или на улице. Пока на чё-нибудь опять не взъесца, пес облезлый, и на кого-нибудь не вскинется как очумелый. Словесно. Так-то он, дедушка Иван, и пальцем никого не трогал, пусть и по лени, только обзывался. И дурными словами не лаялся, только: «Ишь, лихорадка, язве бы в тебя!» А намекать-то – намекал, иносказательно – случалось. Так намекнет, бывало, – уши заворачиваются.
«Гольный Амелька-Вор, и как мог уродиться?.. – про меня. – Значит, не здря тот ночь тут коротал, видать, спроворил… Ну, дело это не мудреное».
И эфиопом тоже называл. Меня, уж ладно. Не досадую. Рыжему, внуку, хуже доставалось. Он то Кандальник был, то Шибиздя, а то Послед Коровы Заполошной – это уж вовсе. Но привык Рыжий, мой друг, – не реагировал. «Весь уже умишко махоркой, – говорил он про деда, – из своей башки, как ос из дупла, выкурил – пустует».
Достоверно.
Воздух не движется, словно прибитый. К земле ли, к небу ли. К чему-то. От дымокура дым – и тот в нем будто растерялся, не знает, как себя вести, – набился плотно под навесом и из ограды никуда – топор хоть вешай.