Размер шрифта
-
+

Держаться за землю - стр. 65

«Их бы в шахту на месяц-другой. Под землей бы поползали – ко всему бы охоту утратили, кроме жизни самой», – говорили вокруг мужики, и Валек думал так же – не со злобой и спесью учителя жизни: мол, уж он-то на собственной шкуре прочувствовал, что почем на земле (ну вот как старики говорят о своих временах-трудоднях: «Уж мы-то на машинах, как вы, не отдыхали – с ума сходить некогда было»), а скорее с тоской разделенности, отчужденья от тех марширующих в Киеве простолицых ребят, столь похожих на здешних, на него самого. Их бы в шахту действительно – быстро общий язык бы нашли. Ведь они, кумачовцы, и впрямь каждый день погружались во время пещер и, подобно приматам, добывали себе пропитание, на четырех костях боролись за огонь, всем телом чувствуя, с каким ничтожно маленьким запасом удерживают над собою медленную смерть. Ну какие еще огненосные шествия? Ну какая-такая еще «смерть ворогам»? Тут твой враг – это камень, порода, и она на тебя давит так, что давить дружка дружку уже невозможно, нет на это ни сил, ни желания. Ни своих, ни чужих больше нет. Для чего же ломать, подчинять, убивать, если все мы со смертью соседи, если только в соседе – возможность спасения: только он тебя вытолкнет из-под коржа, только он тебя вытащит из беспросветья.

В шахте все они это хорошо понимали. Потому, может быть, до сих пор и не верили, что возможно другое отношение к людям. Морду бить – да пожалуйста. Спьяну там, из-за бабы или, может, со злобы на неладно сложившуюся, беспросветно пустую житуху и вообще для всемирной гармонии. Кровь играет в двоих – почему ж не пустить? Сапоги у соседа из «грязной» украсть тоже можно. Можно даже ограбить, убить, но ведь это не на постоянной основе. Вот они и не верили… Но когда на Майдане захлопали выстрелы и с тупым изумлением начали спотыкаться на ровном и мешками валиться под каштанами люди то с одной, то с другой стороны и когда «беркутята» полыхнули смольем, тут они, кумачовцы, увидели: да, там уже убивают и хотят убивать всех, кого посчитают чужими.

А когда загремели по жести водосточных раструбов ледовые слитки, нестерпимо уже засиял стеклянистый, крошащийся снег, зашумела вода в буераках и запарила жирная, бархатистая зябь, воздух весь напитался живительной влагой, вот тогда накатило, прихлынуло, затопило проснувшийся город небывалое чувство того, что как прежде жить уже невозможно. Ну как если бы каждый заснул на земле, а проснулся на льдине, и куда эту льдину несет – не понять.

Волна глухого неприятия, плеснувшаяся в тысячах людей, как в одном человеке, родилась не в рассудке, а глубже, там, где, видимо, в каждом хранится свое, неотъемное: невытравимая из человека родовая память, колыбельные песни и дедовский страх. Возникшая из огненной пурги Майдана новая, неведомая власть запретила им русский язык. Это кажется только, что язык – это тьфу, поважнее есть вещи… Потому-то и кажется, что язык – этот тоже часть тела и, по сути, его только вырезать можно. Про него и не думаешь как про свое достояние, достижение или достоинство, как про руки и ноги не думаешь, как собака пускает слюну на горяче-пахучую кость. А представь теперь вот, что тебя, мужика, скажем, писать заставили сидя, да и вообще размовлять на чужом языке – это чисто как сопли ковырять через задницу. Получалось, что новая раса украинских господ объявила с балкона: никогда мы не будем равны, ваше место – внизу, под землей, там мычите по-своему, мы решаем теперь, где, когда и как громко можно вам говорить на своем языке, а потом скажем, где и кому поклоняться, чьи могилы беречь и кого почитать, где и с кем образовывать семьи, и когда размножаться, и скольких рожать…

Страница 65