Деревенский бунт - стр. 10
…Долго мы с Игорюхой, два кочетка, прыгали друг возле друга, по-боксёрски вертя руками, долго и настороженно похаживали на заиндевелом льду, косились побелевшими от злобы глазами. Но все не решались начать… сызмала возжались и на рыбалках с ночевой спали под одним тулупом, прижимаясь спинами для согрева… но и отступать было некуда: тесно сомкнувшись в круг, братва подначивала боевыми криками, взяв сторону моего врага:
– Дай ему, Игорюха, по соплям! Дай!.. Ишь, благородная отрыжка… – И так меня дразнили. – Возьми его на калган… бошкой, бошкой!.. Чтобы кровь из сопатки…
Нас нетерпеливо пихали в спину, азартно толкали друг на друга, потому что злоба наша пошла на убыль, и мы кружили кочетами, вроде приноравливаясь, с какой руки ловчее засветить плюху, а сказать по совести, вытягивая время, надеясь поладить миром. Мы похаживали со звериной вкрадчивостью, исподлобья косясь друг на друга, словно два бодучих телка… прорезались рога и больно чешутся… но мало отваги; и чем дольше и нерешительней мы топтались, тем меньше у меня оставалось обиды, потом она вдруг заслонилась жарко нахлынувшим тряским страхом, – маетно было ждать, когда гантимуровский острый, костистый кулак пулей врежется в моё лицо… а я уже не чуял в себе духа ударить и потому заполошно молил Бога, чтобы все обошлось без драки. Пусть бы обозвали трусом, лишь бы кануло висящее над головой мучительное и затяжное ожидание боли, похожей на смерть. Ждать всегда маетно – легче, когда вдруг, неожиданно, пусть из-за угла, пусть в спину, чтобы в горячке от мгновенной жаркой боли не успел перепугаться.
Истомлённая ожиданием братва всё злее и злее пихала в спину, и наконец один из отбойных, терпение которого лопнуло, вдруг со всего маха смачно влепил мне в ухо, я с криком обернулся, и тут же от садкого удара померк свет в правом глазу, потом в левом, боль обожгла губы – это уже дружок отпотчевал… Выпучив глаза, ревущим смерчем обрушился я на Игорюху, сбил с ног и, придавив огрузлым телом, стал душить… Парнишка захрипел, побелевшие глаза закатились… Я ничего не помнил, кто-то пинал меня, кто-то отрывал от Игорюхи, и ревущая братва повалилась в кучу-малу… Бог весть, чем бы драка завершилась, но вдруг грозно и властно рыкнул лёд под нашими телами, вогнулся, с грохотом раздался, и мы, обеспамятев от ледяной воды и страха, вдруг очутились в озере, где и остыло моё ярое безумие. Мы, как щенята, брошенные суровым охотником, барахтались в полынье и, не чуя ногами тверди, заполошно цеплялись за кромки льда; а лёд ломался, крошился под мельтешащими руками, зимняя одёжа набухла водой, отяжелела, тянула ко дну… Богу ведомо, как я выбрался на крепкий лёд, и только Игорюха ещё отчаянно и бестолково колотился в полынье, с перепугу, ничего не видя вокруг себя. Я быстро очнулся от мимолётного страха – озера я боялся меньше, чем людей, с озером мы жили в ладу, а потому, вдруг припомнив картинку из «Родной речи», на брюхе подполз к полынье и протянул руку, за которую Игорюха поймался мёртвой хваткой. Невидящие, побелевшие глаза тонущего округлились, по краям обметались кровью, узкие губы стали ещё тоньше, змеистее, посинели и ходили ходуном, жадно хватая морозный воздух, а вокруг него в полынье билась и глотающе плескалась ледяная шуга. Почему Игоюха так перепугался, хотя с таким жарким блеском в глазах, яро брызгая слюной, ведал нам, ребятишкам, вычитанные приключения морских варнаков, а когда слова казались вялыми, бессильными, подпрыгивал и раскачивался, вроде метался по корабельной палубе, и со свистом пластал воздух кривой и невидимой саблей, будто не вычитал похождения пиратов, а пережил на своей шкуре.