Размер шрифта
-
+

Дело лис-оборотней - стр. 27

Вот туда-то, в Чанцзяосы, и держал путь маленький и бесстрастный, так и не изживший легкого акцента и постоянно поправляющий круглые очочки на плоском носу симпатичный бритоголовый кармадана в простых желтых одеждах.

В ночь перехода Богдану не спалось. Не помогали никакие молитвы.

То несчастный Козюлькин снова плевался ярой ненавистью, и в том была отчасти вина Богдана: ведь именно Богдан, будучи рядом, не сумел, стало быть, Козюлькина успокоить, переубедить, объяснить – и Козюлькин истаял, пропал, и душу свою, верно, сгубил; а ведь не был он заматеревшим простым негодяем, нет, Козюлькин лелеял свои идеалы, только вот ни любви, ни сомнений да раскаяний, вечно рука об руку с истинной любовью идущих, он не ведал, а без них человек – не любимое творение Божие, а нечто вроде кирпича, невесть на кого и зачем падающего с крыши. То Жанна и Фирузе водили вокруг Богдана во тьме каюты душистые русалочьи хороводы, казалось, порою даже окликали по имени; даже аромат духов их будто долетал до Богдана легкими, на грани ощутительного, дуновениями – то духов одной, то духов другой… Искушение было мучительным и нескончаемым; блудные бесы, как то меж них и заведено, по мере приближения к святому месту удваивали и утраивали свои козни – и страшный грех уныния, рожденный обидой, виной и нежданно нагрянувшей мужской беспомощностью, столь ошеломившей Богдана в утро ухода Жанны, так и норовил пронзить сердце. В конце концов Богдан встал, оделся и вновь вышел на палубу.

«Святой Савватий» вкрадчиво проталкивал себя сквозь мглистую промозглую ночь. Плыли размытые огни на раздвигающих струи тумана мачтах, размеренно и глухо шлепали по студеной воде колеса, взбивая тускло высверкивающую из тьмы пену. «Отойди от меня, дух злобы, – бормотал Богдан, втягивая шею в воротник и стискивая в кулаки зябнущие пальцы. – Будь проклято лукавство всех твоих начинаний…» Не на что обижаться и некого винить. Жизнь. Честная и настоящая, без притворства, лицемерия и лжи. Невозможно быть вместе – стало быть, невозможно, и тогда уж не в силах человеческих сберечь единство.

Но горечь подступала к горлу.

Потому что вдруг все-таки сберечь его было возможно? И только он, беспомощный и недалекий, ухитрился сам, своим недомыслием и слабостью, разрушить то, ценней и невозвратней чего нет и не сыскать на свете?

Слабость моя. Слабость…

Все. Все. Все!

Богдан заснул лишь под утро, часа на два.

Прибытие он пережил, словно в бреду каком. В памяти осталось только смутное чувство светящегося, долгожданного покоя. Какими разными могут быть оттенки белого цвета и как благостно холодят они пораненную душу – ровно влажная повязка, наложенная на ушиб. Жемчужно-белое зеркало залива и жемчужно-белое, насыщенное мягким внутренним сиянием небо – не поймешь, что в чем отражается… Простор. Замерший, неподвижный – но живой. Только жизнь та – потаенная, настоящая, как истинной жизни и подобает; без поверхностной оживленности ложной и принужденной телесной суеты. А посреди, меж двумя дымчатыми зеркалами – будто повисшие в неподвижной, стылой пустоте – долгие гряды розовато-серых прибрежных валунов, низкие берега и временами накрывающая их темная, мрачноватая хвойная зелень, кое-где сдобренная разгорающимся сиянием берез и осин; неслышно наплывающая осень уже калила леса ранними ночными холодами, и словно бы из-под зеленых окислов или вековых илистых напластований выплавлялось благородное золото да порою – медь.

Страница 27