Дань саламандре - стр. 10
Пока слово не названо, предмета вроде бы нет. О господи боже мой! Я как-то лежала в больнице с аппендицитом, и вот дежурный врач, ночью, говорил кому-то по телефону – с медсестринского поста, в коридоре (а мне было всё слышно, потому что именно в коридоре я и лежала), – что «у нее уже отек легких, агональная стадия». Речь шла о девчонке девятнадцати лет, как раз после такого вот подпольного «опростания». И хотя я не видела ее, меня тогда поразило, что последний удар, несмотря на первичное неблагополучие совсем в другом органе, пришелся на легкие. И я поняла, что она задыхается! Прежде чем отнять у нее жизнь, Там, Наверху, было решено перекрыть ей воздух.
Глава 7
Реальность жареных баклажанов
...Я просыпаюсь средь кружева жемчужно-серых теней. Свет переливается всеми оттенками светлого пепла. Царит белая ночь. Точнее, белесая. Сна уже нет. Хорошо еще, что сегодня суббота.
Днем мы вяло, в халатах, кое-как ползаем по квартире. Она, к счастью, пуста: соседи – тоже люди – на дачах. Ты смотрела почту? Три раза уже. И что? Счета за телефон. Ясно... (Не эти бы счета, так хоть ящик не отпирай...) Ужинать будешь? Нет... Ладно. Мое дело приготовить.
К вечеру я, как обычно, прихожу в себя. Мы одни на кухне... Я жарю котлеты. В качестве гарнира – баклажаны с Кузнечного рынка. Она их очень любит. Исчерна-фиолетовые баклажаны похожи на империалистические атомные бомбы – какими их, во времена моего детства, традиционно изображали в газетах. Может быть, поэтому я не очень люблю «синенькие», как ласково их называют в далеком украинском раю. Но она моложе. Ее память ещё не изуродована, не захламлена.
Сидя на подоконнике, она читает какой-то самиздатовский шедевр: иногда зевает, иногда сосредоточенно смотрит в сторону. Кстати сказать, мусолит эту заляпано-залапанную целлюлозу уже неделю. Листки, размноженные методом фотокопии, полностью поменяли порядок: сейчас на самом верху стопки лежит страничка с крупным, обозримым даже издалека, словом КОНЕЦ...
Она смотрит на меня со своей милой, смущенной улыбкой – у нее странный, крошечный, почти точечный зрачок, а что в ней не странно? – она смотрит на меня и говорит: а как ты думаешь, что это значит? Что именно? спрашиваю я. А вот, говорит она, эта фраза. И смешно, с детской старательностью – то есть интонационно проскакивая запятые, – читает: «Может быть, всё... это... лжебытие, дурной сон, и я сейчас... проснусь где-нибудь на травке... под Прагой...»
На кухне, где она сидит в шаге от меня (держа стопку листков на плотно сведенных, девически-смущенных коленях и глядя округ доверчивыми крыжовниковыми глазами), так прочно, так несокрушимо уютно, что сны – тем паче дурные – остаются достоянием одной лишь бумаги: равномерно распределенной типографской краской. Ну и что тут непонятного, снисходительно говорю я. Всё непонятно, с вызовом говорит она. Видишь ли, начинаю я... Да знаю я, что ты хочешь сказать! Но тут написано: «я проснусь». Почему он думает, что – «проснется»? Что попадет в «объективную реальность»? Что травка и Прага «существуют»? Для меня Прага уж точно не существует, смеюсь я. Меня туда еще в институте не пустили – по пятому пункту, я тебе говорила? А что тогда в жизни не... как это... не «лжебытие»? Герберт говорил... Говяжьи котлеты, говорю, с жареными баклажанами и зеленым луком – это уж точно не «лжебытие». Быстренько вымой руки и садись.