Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны - стр. 21
– А в башне?
Чуть правее от углового дома по Спиридоньевскому стоял дом, когда-то отданный газетчикам московских, теперь уже лет десять не выходивших, газет: после того как перебили всех почтальонов, разумеется по ошибке, пользовались только радио. Даже письма передавали по радио. Слушали все, но понимали только двое. Тот, кто посылал, и тот, кто получал.
– В башне? – охранник внимательно посмотрел на Емелю. И сказал уже вполне официально и независимо: – Тоже шесть, но одна второсортная, обров.
Емеля ахнул.
– А разве обры не погибли все? Еще пословица есть: «Погибоша, аки обры».
– Обры погибли, – сказал, чуть сузив створ левого глаза, охранник, как будто смотрел на цель через мушку, – но кровь-то осталась, как осталась ассирийская, вавилонская, шумерская и прочая, но потому и второсортная, что кровь есть, а народа нет.
И тут в мозгу охранника произошло зачатие решения, вывода, мысли, поступка, оно еще длилось, а палец уже плотно приник к курку, как женщина, которая наконец нашла плечо, на котором можно выплакаться. Лис поднял левую переднюю лапу и застыл, потеряв глаза, уши, шерсть, жизнь, характер, – он взял цель, которая ограничена плоским пространством в лишнем пространстве. Родилась, мороз прошел по коже – а вдруг это чужой…
А чужой – значит, информация должна уйти в Кремль, где вместе с обслугой, процентщиками, поварами, сантехниками жили те, кто каждый день, как будильник, заводил Москву, планируя поминутно историю и нуждаясь в информации, чтобы случайности не мешали им.
А информация давно ушла, как только Емеля появился на Патриарших прудах в Москве на Малой Бронной возле решетки ограды, напротив Малого Козихинского переулка. Уже жернова машин перемалывали мысли, одежду, оттенки движений, сами движения, походку, кровь, тепло вокруг головы, и все, что можно и нельзя было уловить, уже вытекало из широких рукавов машин, сворачиваясь в рулоны и разлетаясь по столам и пальцам тысяч профессионалов. Чужой – это опасней любого оружия, любой идеи, любой чумы, а еще и чужой по крови…
Но это кремлевские проблемы.
А охранник тоже один в поле воин. И все, что говорил охранник дальше, больше походило на работу эхолота. Звук опускается на дно, отраженный, возвращается обратно, и самописец чертит кривую линию дна. Голос, любое слово – можно рассказывать, можно спрашивать, можно врать, можно провоцировать, все спишется, был бы результат, а не будет – тоже спишется; вот звук голоса погружается в ухо собеседника, достигает дна души, отражается ею и возвращается в голову пославшего слово, в то место, где все резче живет цель, теряя расплывчатые контуры с каждым вернувшимся звуком. Таким образом, с этого мгновенья речь охранника потеряла внешний смысл и наполнилась лишь тайным внутренним смыслом. А речь Емели осталась столь же одномерной, непосредственной, открытой, как и была прежде, хотя, конечно, он улавливал настороженность охранника, и напряжение курка он услышал тоже.