Чувства и вещи - стр. 120
Сергей Петрович (не сын, а внук этого Петра; был между ними и Петр Петрович) был маленьким чиновником с артистическими наклонностями и романтическим сердцем. Он уже давно понял, что его прадед не имеет никакого отношения к Джеймсу Куку, но паруса кораблей – этих очаровательных, беспомощных и величавых каравелл, которые в его «железном» XIX веке казались исчезающей формой бытия, как нам на исходе XX века кажутся таковыми бизоны и кенгуру, – очертания неведомых островов Океании в мерцании южных созвездий и все то странное, незнакомое, непонятное (как выразились бы сегодня, когда открывают не землю, а космос, – инопланетное), что открывали путешествия в океане, – все это туманило сердце, возбуждало мысль, и не хотелось покидать палубу, даже если на капитанском мостике стоял не твой прадед. Сергей Петрович тосковал по романтике и читал, читал сочинения географов, делал из них выписки, которые складывал в бельевую корзину, ставшую постепенно семейным архивом.
И если бы кто-либо открыл Сергею Петровичу, что, в сущности, он занят величайшим на земле делом – соединяет в собственном роду поколения, которые были, с поколениями, которые будут, он отнесся бы, наверное, к этому открытию без должного доверия. Ему самому, возможно, эта корзина в сарае казалась утехой человека, не нашедшего себя, не раскрывшего души ни в «низкой» повседневности, ни в «высоком» искусстве. Он как бы кинул в волны эту корзину, как бы над нею парус поднял.
В наше время семейные архивы – редкость, бурный ветер опрокидывал все паруса, выдувал из укромного домашнего тепла документы, письма и фотографии. А что не разметал ветер, что пощадили странствия и разлуки, что уцелело после непомерно долгих отсутствий, – убили суетность и небрежение. Помню, изучая городские нравы, имел я дело с охотниками за старой и старинной мебелью, они ее выуживали из самых гиблых мест – развалин обреченных домов, захламленных до отказа чердаков и подвалов, – находили на больших, запущенных пустырях, раскапывали в мусоре города, похороненную за ненадобностью. Отыскивали, чтобы, наспех реставрировав, «уступить» любителям старины.
И вот эти-то охотники находили порой в сундуках и комодах – нет, конечно, не семейные реликвии из золота или серебра, их не забыли бы, – а письма и фотографии. Иногда эти находки попадали ко мне, я читал их, рассматривал; оживали лица и судьбы. Я держал их в руках, как некогда, во времена Кука и раньше, изучали обломки кораблекрушений, восстанавливая по ним картину трагедий. Мне улыбались незнакомые лица, и рассказывала о странностях и мелочах жизни уже ветшающая бумага. То, что когда-то надеялось, любило, страдало, стремилось, все это неузнанное потомками, похороненное навеки безымянное богатство волновало меня страшно и будто бы обязывало к чему-то. Некоторые из писем были настолько человечны, хороши, что хотелось их напечатать. Но особенно волновали на несминаемо твердых старых фотографиях юные ожидающие лица – лица тех, кто состарился, умер и забыт, чьих имен и судеб мы не узнаем никогда.