Чертольские ворота - стр. 22
Он и сам чувствовал, как-то надо бы спешиться – закрепиться в Кремле, выдравшись из в бред изросшейся любви. Юра Богданов Отрепьев, с ним вкупе и Естественный Дмитрий, и Лжегригорий со товарищи, доскакали докуда могли, но не подошел еще кто-то, намеренно непоименованный – со всеми «истинными», небывалыми Дмитриями и Григориями разве что в дальнем родстве. Он уже чуть чувствовался, ничего еще тут не умел, и в том, что мало-помалу он что-то поймет, чему-то своему обучится, под новым солнцем раздерет и по кремлевским гульбищам развесит на просушку нынешний туманище, и была теперь надежда.
Едва царь занялся своими царскими делами – страсть его из судорожной, неотвязной алчбы, жарких сомнений в конечном своем торжестве, разошлась стройной, мироумиренной надеждой.
Порой казалось ему – Ксения изошла уже совсем из сердца, оставив за собой широкую пустыню – незыбкую-непадкую… Но снова – на сухом, шершавом, тонко-рытом языке пустыни вдруг обозначался все тот же порхающий горестный вкус пяток любезной, а вот втягивался он с другой – нежно замедленной, учтивой силой… Как будто под пустынным языком, на глубине, стало теперь два сердца. Одно, из глубины отдышавшееся и усилившееся, поумневшее – прежнее. И редко прядающее рядом с ним, лишь народившееся и прозрачное – иное… Бились сердца то точно в очередь, то оба – врозь, то странно потакали стуками друг другу…
Раньше, когда Отрепьев был Отрепьевым, Холопий приказ, например, мнился ему матерящимися, то глупо веселыми, то погнутыми в три погибели людьми. При поминании Разбойной избы – ничуть непойманный, приветливый кудлатый человек с самодельным клинком только и ждал его при затменной развилке дорог на опушке дубравы… Теперь за Приказ холопов отсвечивали-отвечали царю лосные виски и уже непредставимые, невидимые в рыжеватых мхах скулы князя Разумовского. Разбойный олицетворяла маленькая харька с нежными звериными зеничками – Голицына. Казенный – подсасывающие ежемгновенно, легкие уста Головина…
Хорошо еще, что у Отрепьева были на памяти пока времена, когда сам жил боязливым путником, ужасающимся докладной кабалы нищим наймитом, ласковым искателем, просителем мздящим… Зряч был еще у него краешек того стерегущего, назленного глаза, спрашивающего и из последнего чулана с приказных глав, как никакой прирожденный дитем император не спросит.
Решив проникнуть от начала до конца Кремля все судопроизводство (и иные, буде встретятся, дела промеж его народа и казны), пока вытянул он наугад из пяти – пухово-дымных от пылей на харатьях – ведомств по одной трубке челобитной и сказал произволение: ведаю ясно, как несложно свитки сии, русской грамотой недужные, очми языка слепые и безоборонно, съеженно летящие от легкого щелчка перста, подьячему перед своим государем переврать, повить любым туманом, ально подменить. Всяко уж проще нежели живых, воочию глядящих челобитчиков. Понеже пять последних сих приму: так и прадедич мой великий слушивал свою Мосткву полично – на крылецех плитных.