, расплывалась и словно бы оживала. Эта лошадь, под которой так и было написано: «Лошадь», выглядела крепче костлявых кляч, тянувших телеги хромого водовоза и пройдохи старьевщика. Галип размышлял о том, как здо́рово было бы капнуть на могучую лошадь волшебного снадобья, чтобы она ожила, но впоследствии, не допущенный сразу во второй класс и принужденный сызнова, теперь уже в школе, изучать все тот же букварь с той же лошадью, он счел свое желание глупым. И если бы Дедушка, как обещал, вышел на улицу и принес домой заветное снадобье в бутылочке гранатового цвета, то Галип капнул бы его на страницы старых, времен Первой мировой войны, пыльных номеров журнала «Иллюстрасьон», переполненных фотографиями цеппелинов, пушек и лежащих в грязи убитых солдат, на открытки, которые дядя Мелих присылал из Парижа и Марокко, на вырезанный Васыфом из газеты «Дюнья» снимок самки орангутанга, кормящей грудью детеныша, и на людей со странными лицами, изображения которых вырезал из газет Джеляль. Но Дедушка уже никуда не выходил, даже в парикмахерскую. Все дни он проводил дома, однако одевался так же, как и в те времена, когда, бывало, выбирался на улицу, чтобы дойти до лавки: старый английский пиджак с широкими лацканами, такой же свинцово-серый, как отраставшая за выходные Дедушкина щетина, потертые брюки, запонки и «чиновничий галстух-шнурок», как называл Отец этот предмет одежды. Мама говорила не «галстух», а «галстук», потому что происходила из более состоятельной (в прошлом) семьи. Отец и Мама говорили о Дедушке так, словно речь шла о каком-нибудь старом деревянном доме с облупившейся краской, из тех, которых с каждым днем в городе становилось все меньше; если через некоторое время, забыв о Дедушке, они начинали повышать друг на друга голос, то, вспомнив о Галипе, поворачивались к нему: «Ну-ка, иди наверх, поиграй там!» – «Можно на лифте?» – «Скажи ему, чтобы один в лифт не садился!» – «Один в лифт не садись!» – «А можно поиграть с Васыфом?» – «Нет, он будет сердиться!»
На самом деле Васыф не сердился. Он был глухонемой, но отлично понимал – если я молча ползаю по полу, то не потому, что насмехаюсь над ним, а потому, что играю в «потайной ход»; залезая под кровать, я оказываюсь в глубине пещеры, или проникаю в темное подземелье под нашим домом, или тихо, как кошка, пробираюсь по туннелю, ведущему к вражескому окопу. Кроме Васыфа и Рюйи, которая появилась позднее, никто об этом не знал. Иногда мы вместе с ним подолгу смотрели в окно на трамвайные пути. Одно из окон нашего бетонного эркера выходило на мечеть – и это был один край мира, другое – на женский лицей, противоположный край. Посредине располагались полицейский участок, огромный каштан, перекресток и лавка Аладдина, в которой шла оживленная торговля. Мы глядели на людей, заходящих в лавку и выходящих из нее, указывали друг другу на проезжающие по улице машины, и порой Васыф, внезапно разволновавшись, издавал страшный хриплый крик, словно боролся во сне с шайтаном. Я испуганно вздрагивал. Тогда Дедушка (они с Бабушкой сидели неподалеку, друг против друга, в низких креслах, слушали радио и дымили сигаретами, словно два паровоза) говорил Бабушке, которая пропускала его слова мимо ушей: «Васыф снова напугал Галипа, – и не столько из любопытства, сколько по привычке спрашивал: – Ну что, много вы там машин насчитали?» Но моего ответа о числе «доджей», «паккардов», «де-сото» и новых «шевроле» не слушал.