Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими - стр. 70
ГОРАЛИК Между прочим, это могло быть сравнительно легким хлебом на долгие годы.
КУЗЬМИН Нет, ну это же совершенно другая профессия. Текст на готовую ритмомелодическую структуру, ударения тут и тут, скопления согласных исключены, тематика задана – если с голоду буду помирать, то не побрезгую, а так – пускай мастера комбинаторной поэзии подрабатывают.
ГОРАЛИК Рассказывайте тогда, что происходило у вас с собственными текстами в школьные годы.
КУЗЬМИН Для сочинительства, как известно, полезна первая любовь. Мне в этом смысле особенно повезло, потому что у меня первых любовей было две: в восьмом классе к девочке и в десятом-одиннадцатом к мальчику. И это совершенно разный опыт, естественно, – не только потому, что с девочкой у меня был вполне успешный, хотя и утомительный роман, а на мальчика я сперва только смотрел круглыми глазами, а потом без лишних комментариев писал за него сочинения, переводил ему с английского тексты битлов и т. п., понимая, что никакой иной формат сближения просто не уложится у него в голове. Но дело в том, что по умолчанию (на практике-то может быть что угодно) в основе разнополой любви лежит острое переживание фундаментального различия (она не такая, как я, и этим притягивает), а в основе однополой – не менее острое переживание фундаментального сходства (он такой же, как я, и этим притягивает). Я потом об этом писал в связи с Евгением Харитоновым, который и в своих стихах, и в своей прозе вот эту любовь-как-отождествление с удивительной точностью ухватил. Когда ты сам ощущаешь свой опыт как уникальный и ищешь способ передать именно это ощущение уникальности, – это вообще изрядный творческий стимул. И мне кажется (хотя, конечно, отчасти это, быть может, аберрация теперешнего восприятия), что у меня уже тогда появилась именно такая установка: передать в стихах уникальность своей ситуации и своего самоощущения в ней (в противовес более ранним упражнениям с обратной установкой: сочинить так, чтоб было похоже на взрослых). Конечно, применительно к однополому чувству эта логика действовала гораздо сильнее: все-таки на дворе было начало 80-х, и сама возможность такого чувства была закрыта для обсуждения (не считая психиатрического дискурса), но моя уверенность в том, что я нормален, а мои чувства правильны и прекрасны, была абсолютной и достаточно убедительной для того, чтобы многочисленные друзья и знакомые, которым я читал стихи про мальчика Пашу, воспринимали их как должное – или по крайней мере делали вид.
Ну, а выразительные средства, естественно, брались из тех источников, которые мне были тогда доступны. Скажем, последние летние каникулы моей школьной жизни были посвящены сочинению поэмы, лирический сюжет которой опирался на есенинского «Черного человека», а образный ряд монтировался из есенинской инфернальщины и возвышенностей позднего Пастернака (и все это, естественно, на текущем жизненном материале про возлюбленного мальчика). Плюс в этот же период во втором ряду маминой книжной полки был отрыт прижизненный мандельштамовский сборник 1928 года. Плюс тем же последним школьным летом в моей жизни появился Бродский – вполне романтическим образом: приятельница бабушки, переводчица Нина Бать, владела половиной хутора в глубине Латвии, под Кокнесе, с романтическим названием Капмала, что переводится как «На краю погоста», и пригласила меня туда на недельку, в одиночку, как взрослого, а второй половиной владела очень милая дама по фамилии Айнбиндер, ей было слегка за тридцать, дочери ее Маянэ (муж и папа был курд, так что национальность своих детей они иронически определяли как «курдеи») – лет тринадцать, я болтал с ними обеими сравнительно на равных, с едва уловимым элементом флирта со всех сторон, и, конечно, ксерокопия «Части речи» чрезвычайно украшала наши прогулки по светлому хвойному и совершенно пустому балтийскому лесу и посиделки на берегу безымянного озера… То есть это я все к тому, что, конечно, никаким вундеркиндом я не был, но к концу школьных лет мои стихи уже были для подростка вполне приличные. Посылать их куда-нибудь и показывать кому-нибудь мне в голову не приходило (советских литературных журналов, кроме «Иностранки», ни в мамином доме, ни в папином не держали, ни про какие литстудии мне никто не рассказывал), но первое публичное выступление мое состоялось как раз тогда: мой одноклассник по предыдущей школе, тоже сочинявший стихи, играл маленькие роли в Театре на Юго-Западе, пару раз проводил меня туда посмотреть на гениального актера Авилова и в конце концов договорился с руководителем театра Беляковичем, что после какого-то спектакля нам дадут час времени, а все желающие из публики смогут остаться и послушать. Представлять нас вышла дама-завлит и сказала так: у одного из молодых поэтов фамилия Кузьмин, и он тем самым продолжает славную традицию (Михаила Кузмина она имела в виду), а у другого фамилия Жуков, эта фамилия никакой традиции не продолжает, – и тут мы с отцом дико захохотали, вспомнив одновременно историю Хармса про то, как Пушкин очень полюбил Жуковского и стал называть его по-приятельски Жуковым.