Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими - стр. 64
ГОРАЛИК Сколько у вас человек было в классе?
КУЗЬМИН Ну, человек тридцать. Сказать мне про них было нечего, но в каком-то таком необязательном, эпиграмматическом жанре… Потом я взял у мамы печатную машинку, все перепечатал, разрезал, сложил, сшил нитками…
ГОРАЛИК То есть вас сразу интересовали масштабные издательские проекты.
КУЗЬМИН Абсолютно. И получившаяся книжечка, конечно, очень сильно подняла мое реноме среди одноклассников, так что на протяжении какого-то следующего периода пришлось волей-неволей оправдывать ожидания и что-то такое сочинять еще. Поначалу мои представления об этом занятии совершенно не выходили за пределы школьной программы, но потом, по ходу общего взросления, я сперва пережил период острого увлечения ранними декадентами (особенно Надсоном: лет в тринадцать эти роковые страсти – «нет на свете мук страшнее муки слова», «но настанет пора, и погибнет Ваал, и вернется на Землю любовь», – идут прямо на ура), потом начал прикладываться к маминой книжной полке с поэзией, где преобладала позднесоветская лирика: Ахмадулина, Самойлов, Левитанский, Кушнер, – во всем этом для восприятия немало благодатных вещей, «два мальчика, два тихих обормотика» смутными ассоциациями горячили мне кровь, а самойловским «Ночным сторожем» с его концовкой: «Благодарите судьбу, поэты, / Что вам почти ничего не нужно, / А все, что нужно, / Всегда при вас» – я до сих пор отбиваюсь от мыслей о разных других вещах, за которые поэтам благодарить судьбу отнюдь не приходится. Все это, в общем, вполне подлинная поэзия, хотя ее место в общей картине оказалось гораздо более скромным, чем это тогда виделось либеральной интеллигенции. Но потом в моей жизни произошел некоторый поворот, сказавшийся в том числе и на круге чтения. Дело в том, что мама к этому времени была уже замужем повторно, и мой отчим был человек по-своему очень милый, но довольно плохо совместимый со мной по темпераменту. Звали его Владимир Савватиевич Боровинский, и по профессии был он преподавателем технологии металлов в станкостроительном техникуме, принадлежа тем самым к несколько иному – ладно бы только социальному кругу, но еще и психотипу.
ГОРАЛИК То есть вы получили свою долю воспитания в среде научно-технической интеллигенции, как положено?
КУЗЬМИН В общем, да – хотя некая склонность к литературе ему тоже была не чужда: выйдя на пенсию, он даже написал вполне приличное предисловие к подготовленному мамой собранию сочинений своего любимого писателя О’Генри. И меня он тоже очень любил, но, к сожалению, тот способ, которым он это делал, мне не годился. Ну вот чтоб было понятно, о чем речь: летом мы, скажем, снимали где-нибудь дачу. И у моего покойного отчима была привычка, начиная примерно с сентября, в среднем раз в неделю подходить ко мне и говорить: «Митюшенька, а помнишь ли ты, что третьего июня мы с мамуленькой поедем на дачу туда-то и туда-то». Излишне говорить, что к Новому году я начинал биться в судорогах уже на словах «а помнишь ли ты». То есть у нас было кардинальное несовпадение темпераментов. С годами, естественно, реакция моя усиливалась, и в конце концов я из дома сбежал, целый день бесцельно болтался по городу, а к вечеру меня вдруг осенило, я пошел в киоск Мосгорсправки, существовавшей тогда в городе, и поинтересовался местожительством моего родного отца. Получил какой-то адрес, мне абсолютно ничего не говоривший, на ночь глядя поехал по этому адресу, вперся туда в десятом часу, мне открыли две неизвестные дамы, я поинтересовался, не здесь ли живет Владимир Константинович Легошин. Они сказали, что да, здесь. Ну а я, сказал я, – его сын. Дамы эти, оказавшиеся, соответственно, следующей женой отца и ее мамой, были, конечно, несколько потрясены, да и отец, вернувшийся с работы по обыкновению ближе к полуночи, тоже, конечно, отчасти изумился, но в итоге последующие полтора года я прожил у него в кабинете на диванчике. А тогда были как раз осенние каникулы, что ли, и наутро я после всех потрясений еще спал, когда отец, уходя на работу, положил мне рядом с этим диванчиком три книжки: ксерокопию ардисовского издания набоковского «Дара», другую ксерокопию – том ранней прозы Булгакова, всякие там «Роковые яйца», изданный, кажется, в довоенной Латвии, и машинописный сборник стихов Горбаневской 60-х годов. И тут важно не только то, что все три книги были запретные, год стоял 1983-й (мама, как впоследствии выяснилось, Горбаневскую тоже с юности любила, но дома на всякий случай не держала), – но прежде всего их художественная радикальность, в том или ином смысле слова: вот ведь вроде бы Горбаневская: довольно традиционный поэт – но это же смотря с какой стороны подходить и с чем сравнивать. И уж дальше за Горбаневской пошли Ходасевич, Мандельштам и Бродский, за Набоковым – Кортасар и Пруст…