Размер шрифта
-
+

Царь велел тебя повесить - стр. 36

Я готов связаться хоть со смоляным чучелом, хоть с василиском, лишь бы не сидеть одному, прислушиваясь к пароходным гудкам в порту, хотя, по сути, я и есть Одинокий Джордж с панцирем, поросшим лопухами, и все, что мне нужно, – это остров в форме морского конька, пять молодых вулканов, нелетающие бакланы и олухи царя небесного.

* * *

Вчера я забыл притворить окно, и за ночь на одеяло намело рыхлый холмик снега. Пишу тебе в пуховых варежках из служанкиной передачи, наверное, она извлекла их из бездонного гардероба на втором этаже. Когда охранник по прозвищу Редька сказал, что ко мне посетитель, я так разволновался, что несколько минут ходил по камере, стараясь унять кашель. Поверишь ли, на какую-то секунду я даже подумал, что это ты, Ханна! Меня провели в комнату для свиданий по коридору, заставленному ведрами с краской и жестяными бочонками. Я просидел там около получаса, потом охранник вошел один и бросил мне на колени маленький сверток:

– Свидания вам не разрешены. Только после окончания следствия.

Развернув бумагу, я увидел белые варежки, как будто выпавшие из книги о путешествии к Земле Франца-Иосифа.

Сегодня я проснулся с мыслью о том, что можно писать, если не с кем поговорить. Эта возможность – одна из тех других возможностей, что составляют основу грубой холщовой бесконечности, где время – это всего лишь уток, слабая переменная. Там, за тюремной стеной, простираются поля других возможностей, затопленные постоянством воды, – господни поля под паром, я думаю о них время от времени.

Еще я думаю о смерти – о смерти я довольно много думаю. Пока я не увидел смерть своими глазами, я представлял себе что-то варварское, зверское, шумное и непостижимое, может быть, потому, что еще в школе прочитал у Бунина про павлинов и окаянные дни. Мужики в семнадцатом году поймали павлинов в помещичьей усадьбе, ощипали им перья и пустили бегать голых окровавленных птиц по двору – для забавы. Павлины кричали от ужаса и метались от дома к воротам, не в силах смириться с непоправимым, еще живые, но уже потерявшие облик и стыд. Потом они умерли. Я тогда не понял, что Бунин писал не про смерть, а про ненависть.

Настоящая смерть оказалась безликой, безгласной и безмятежной. Она отнимала возраст, имя и пол, как шекспировский купец отнимал бы фунт мяса у должника – в мановение ока, before you say knife. Бабушка Йоле уже перестала быть бабушкой, когда мы перевернули ее лицом вверх, она также перестала быть раздражительной стриженой дамой шестидесяти девяти лет, доводившей меня до безумия своими рацеями. В ее лице стояла темная вода, а волосы и брови казались сизым сфагнумом. Разбирая бумажные залежи в ее комоде, я наткнулся на кожаную коробку на длинном ремешке, похожую на шахтерский фонарик, в коробке что-то шуршало, будто в бобовом стручке.

Страница 36