Бунин и евреи - стр. 18
В этом контексте резким диссонансом звучат слова современника событий тех лет, яркого русско-еврейского публициста, идеолога и основателя ревизионистского течения в сионизме Владимира (Зеева) Жаботинского, утверждавшего в начале XX в., что русские писатели из либерально-демократического лагеря беззастенчиво «использовали евреев в своей политической, общественной, культурной борьбе с консерваторами. В этом (а вовсе не во внезапном порыве человеколюбия) заключается главная причина “юдофильства”, обуявшего <их> после первых погромов. Поначалу им выгодно было ассоциировать враждебное царское правительство и консерваторов именно с погромами, именно с чертой оседлости и с еврейским бесправием, как с самым вопиющим явлением российской действительности (в особенности, что немаловажно, с точки зрения западных идейных союзников)»>91.
В некоторых отношениях мнение В. Жаботинского, как видно из нижеприводимого текста, разделял, например, писатель Михаил Осоргин – человек, по жизни напрямую, причем уникальным для того времени образом, соприкоснувшийся с еврейством>92. В своей статье «Был ли Толстой антисемитом?» (1929 г.), опубликованной в сионистской русскоязычной газете «Рассвете» и написанной, возможно, по просьбе его друга В. Жаботинского в форме ответа на ранее напечатанный в ней материал, обвинявший Л. Толстого в антисемитизме, Осоргин с присущей ему честностью и трезвостью суждений сформулировал взгляд либерально мыслящего русского человека на тему русско-еврейских отношений:
«Для меня представляется несомненным, что Толстой не мог быть антисемитом в обычном значении этого слова: это противоречило бы его душевному складу и его идеям. Не сомневаюсь и в том, что погромы, а особенно те, в которых было явно прямое или косвенное участие властей, были ему отвратительны и его возмущали. Но вряд ли он мог быть и “филосемитом”, т. е. человеком, особенно остро скорбевшим о печальном положении евреев в России. Толстой не любил лицемерия, а филосемитизм русской интеллигенции был почти столь же театрален, как и “любовь к мужику”. Он всегда был подсахаренным, потому что евреи не были равноправными, значит, и относиться к ним спокойно и критически было невозможно; порядочный человек был обязан им сострадать, а любовь по чувству долга – не настоящая любовь. <…> Допускаю и то, что евреи как нация не были ему привлекательны. Это не антисемитизм, не преступное отношение к угнетенной нации, а просто реальное отношение, основанное на чувстве взаимного притяжения и отталкивания. Вам ближе еврей, мне ближе русский… <…> Есть чувства, с которыми не справишься, – да вряд ли и браться следует. <…> Участвовать в театральных выступлениях “филосемитов” по чувству долга Л. Толстой не мог. Я ведь лично не верю в искренность филосемитизма тех многих, которые пишут и говорят вам, евреям, пламенные слова, и вам верить не советую. Гораздо дороже должно быть простое признание: “Свои мне, конечно, гораздо ближе, и за своих я буду ратовать горячее, но я человек и по человечеству принимаю к сердцу и ваши национальные страдания; за своих я положу душу, вам же предлагаю, например, мое честное перо”. <…> Я понимаю и ценю, что для вас, как евреев, нет ничего важнее и трепетнее еврейского вопроса. Но в картине мира и общечеловеческого бытия судьба еврейства – лишь страничка обычного размера. Невозможно требовать от всех такого страстного отношения к этому вопросу, какое естественно для вас, – а особенно после того, как евреи в России уравнены со всеми гражданами, если не в правах, то в бесправии».