Бросок на выстрел - стр. 8
Прасолов и правда лишился ума. Бессвязно рассказав домашним и соседям, что произошло с ним и Генкой Хазиным, он окончательно впал в беспамятство, перестал кого-либо узнавать и был отправлен в тот же Скорбный дом на Матросской Тишине, носивший название уже не Преображенского Желтого дома, а психиатрической клинической больницы № 3 имени Владимира Алексеевича Гиляровского.
В начале девяностых на Лесопильщиковом пустыре снова стали прокладывать коммуникации для какого-то нового строительства, однако распад Советского Союза и прочие прескверные события, происходившие в стране в тот период, не дали завершить это строительство. Оно было заморожено на неопределенный срок, что местные старожилы опять незамедлительно списали на Матренино проклятье.
Так и жил Лесопильщиков пустырь своей особой жизнью, отличной от жизни столичного города. Вокруг пустыря, или, как называли его некоторые журналисты, любящие покопаться в тайнах и пощекотать нервы своих читателей, «Лесопильщиковой аномальной зоны» и «Московского мистического треугольника», вырос забор. Но это, скорее всего, не пустырь отгородился от города, а город отмежевался от странного и ненужного ему места. Этот пустырь даже как бы не был Москвой, хотя входил в самый дальний конец Красносельского района и граничил с Басманным и Сокольническим районами. Он явно не желал принадлежать городу, выламывался из него, как некий чужеродный элемент, который существует сам по себе. «Московский мистический треугольник» был некой нежилой зоной в самом центре Москвы, в котором опасались останавливаться на ночлег даже бомжи. Сюда даже не свозили мусор, поскольку на пустырь не просто было проехать, равно как и пройти.
Вот на какую землю, невольно зябко поежившись, ступили мы со Степой…
А разросшийся бурьян и правда был местами по самую грудь. Ладно, что хоть к оврагам близ забора, которым Сокольнический мелькомбинат огородился от Лесопильщикова пустыря, вела тропинка. Справа и слева от нее бурьян был изрядно примят, казалось, что тут тащили что-то тяжелое. Я нес треногу, а Степа снимал на камеру происходящее с плеча. Все снимал: и как мы ехали сюда, свернув с улицы Русакова, и как добрались, и как вышли, и диковатую панораму пустыря, и наше бодрое шествие по тропинке. Признаться, аномального я ничего не чувствовал: стрелки часов не крутились в обратном направлении, шнурки на ботинках самопроизвольно не развязывались, камера у Степы работала исправно и не вырубалась сама по себе. Все как обычно… Правда, одно странное обстоятельство я все же заприметил: небо над пустырем как-то быстро менялось. Облака над ним проплывали не медленно, что неизменно в обычных условиях и едва заметно для глаза, а буквально проносились над головой, как бывает лишь в ускоренной съемке, словно хотели побыстрее миновать злополучное место.