БорисЪ - стр. 25
И пустой бумаге!
Я, не осознавая своих поступков, взял с оглядкой блокнот и, поискав глазами, нашел для его укромное место. Сунул под ведро, которое мне нужником служило. И карандаш тут же приткнул – все сохраннее будет. Уж ежели они меня лишили моих вещей и денег – того, что представляет какую-то ценность, где гарантия, что вторым заходом и это не подчистят? Книгу-то, вон, забрали, а книга и вовсе не моя, книга ихняя, но и в ее присутствии в моей камере углядели какой-то вред для них, или пользу для меня.
Почему-то вдруг вспомнилась купчиха, про которую намедни судачили служивые.
Я представил себя на ее месте и в ее бабьей роли, и по-новому оценил вчерашний эпизод.
Что можно в таком состоянии прочувствовать?
Какое сладенькое способно дарить или получать истерзанное пытками тело, когда каждое твое даже не движение, а просто шевеление, взрывает туловище протестным бунтом?
* * *
Как-то я обидел Фиму.
Мою Фиму.
Мы всего и прожили тогда вместе с полгода, но уже накопили некоторый опыт портить кровь друг другу. Я выпячивал свое, она свое. Я, конечно, чаще, что тут скрывать. Да и годами постарше, думать должон за двоих. Но, вот, в очередной раз не сдержался.
К полуночи, лежа в общей кровати – а другого места у нас даже при ссорах нет, я решил загладить вину.
Не словами, инстинктами.
Пару раз до этого прокатывало, вот я и полез со своим мужским, перевернул ее на спину и пришел к ней. Ее напускное громкое дыхание, отвернутое от меня лицо, плотно сжатые губы громче любых слов трубили мне обо мне.
И я ушел ни с чем, оплеванный и наказанный, и до середины ночи поносил себя всякими словами, боясь и вздохнуть поглыбже, и шевельнуть хоть пальцем на ноге, как будто бы я помер. А и правда, в тот момент я и мечтал об этом – помереть и смыть с себя этакий обидный позор.
Она пришла спасти меня, обняла за шею и прижалась.
До солнечного света я целовал ее всю, кажный ноготок, кажную ямочку на коленке и под коленкой, я, как кошка с кутенка, собирал губами ее волглость, запах любимого тела, последние, самые малые крохи обиды и боли. А она милостиво разрешала мне замаливать свои грехи, отходила дыханием и изгибами тела и, наконец, позвала.
Простила…
Чего ж тогда в душах этих Ургеничусов и Пахомов живет-прячется, ежели они с разбитым туловищем купчихи играться готовы?
Или нет там никакой души?
Вымерла?
* * *
Скрежетнула дверь, откинулась железно кормушка, упали на раздаточный столик миска и кружка.
– Обед! – рявкнули за дверью и, встав вполоборота, затаились ожиданием.
– Мне ничего от них не надо, – шептал я. – Мне совсем ничего от