Бестселлер - стр. 40
Боря мыслил так: от голодовки, да еще сухой, обвальная утрата сил. А мы, то есть я и он, тем временем заточим черенки. У алюминиевых ложек и черенки, конечно, алюминиевые, мягкие. Их востро не заточишь. Ну, хотя бы до степени столового ножа. Потом мы жилы вскроем. (Он сказал: “Мне ж одному-то не управиться”.) Но если и не вскроем, тогда ты их продавишь. (Он сказал: ночью, под одеялом, я кровью изойду, а ты лежи и мордой – в стенку.)
Он обо мне не думал. Ведь он, майор, уместится в графе самоубийц. Куда же я, в какой параграф? Ну, вроде вопля на послевоенном рынке: “Анвалид анвалида уби-и-ил!” Но – примечательно: я сам-то о себе не думал. То ль срыв всех нервных окончаний, то ли подобие самоубийства собственного “я”, не понимаю до сих пор. Однако подноготно было: ох, пусть заметят, пусть заметят приготовленья наши… Нет, не был нам ниспослан тот деревенский служивый мальчик, в шинели не по росту, он полы подтыкал, тот паренек-солдатик, которого мне не забыть до гроба.
А Боря Чибиряев слабел, слабел; ему уж трудно было притворяться едоком, чтобы надзиратель не увидел, что он ни крошки не берет и ни глотка не пьет. Уж слышен был тяжелый запах ацетона… Однажды заполночь майор сказал: “Давай, поехали”… Я сделал все, как мы условились. Все быстро, быстро, но мутным глазом зацепил, что кровь пошла толчками, вялыми толчками, густая, она, казалось, выползала, словно киноварь из тюбика, и этот тюбик я узнал – тот, детский, величиной с мизинец, как в школе на уроке рисованья… Лег на койку, отворотился к стенке. Не определю, долго ли… И словно б катапультой меня вдруг выбросило на середку ужасной камеры. Прислушался – не дышит. И я навзрыд ударил в дверь – железную и гулкую – бил кулаками и ногами, как одержимый, как в припадке. Скорее скорого сбежались командиры. Я дух не перевел – меня уж волокли в кандей. Грудь сжало, и это было перехватом сердца в горле. А дальше… Я ничего не знаю. Не знаю. Ничего не знаю. Что с ним случилось, с Борей Чибиряевым? Не знаю. Я ничего не знаю. Не знаю…
Судите-ка меня, я не сошлюсь на Ильича, который уверял, что умерщвленье – не убийство. Быть может, умерщвление законом писано, но не для нас закон – для медиков… Судите-ка меня. Но я приму лишь приговор от зеков. А не от бывших из Цека или Чека; и не от тех, кто прел в шевиотовых портках в парткомах, а не кормил клопов на нарах; загорал в Форосе, а не у костра, и не от тех, кто пахнул “Красною Москвой”, а не черным духом чертовой погрузки, и не от ваших жен или любовниц, а лишь от баб, которые бывали там и, не имея перемены нижнего белья, воняли тухлой рыбой и, стоя по соски в студеных водах лесосплава, утратили надежду на детей.