Бестселлер - стр. 37
Вот так возникла фигура А-422: обитающая в корпусе “А”, в четвертом этаже, под номером 22-м. Сплошь желтая: уродливый колпак, рубаха не по росту, хоть парусом поставь, штаны в заплатах, с бахромой. Исподнее карябало кострой и тоже было желтым. Одёжу испещряли аспидные стрелки. Они имели разный вектор, но извещали все одно: вот – каторжник. Мордовороты-вертухаи изъяснялись жестами горилл. Видать, еще не овладели членораздельной речью. Но грамоту в пределах нормы уже освоили. А нормой была инструкция о наказаниях… Спанье на голых досках дюймовой толщины, миска овсянки, едва разваренной, в тяжелых комьях; параша, как надежное пристанище раздумий трудных, и Библия – все в тех же черных метках. Рабочий долгий день – вязанье шерстяных чулок – был столь же безглагольным. За день один поймешь природу английской молчаливости, а также организации труда.
Охота выступить в защиту русских тюрем. Они не столь уж выверенный механизм, дробящий и каменья. Инструкции, позвольте вас заверить, не всегда есть руководство к действию, бывают догмою, и только. Короче, в наших тюрьмах были возможны послабления.
В английской каторжной с отбоя до побудки не смеешь подниматься с досок. Заказан путь к параше. Лежи, терпи. Измаявшись вязанием чулок, В.Л. ночами маялся бессонницей. Там, высоко, на потолке, обозначался стеклянный четырехугольник. Пока В.Л. производил прибавочную стоимость, люк лил, как из кувшина, несколько галлонов света. Но, воротясь с работы, зек видел сумрак неминучий и никогда не видел ясность Божьего лица. Прочерчивался иногда лишь тонкий лунный лучик. Казался стебельком соломы, не нужным даже утопающим. Но есть соломинка другая – простая арифметика: а сколько ж суток в назначенном мне сроке, и сколько ж мне связать чулок, и каково число ночей на этих досках, вполне пригодных для устройства домовины? И сосчитав, попятишься пугливо от итогов. И учреждаешь спотыкливый пересчет. Душе своей ты надоел донельзя; скользнув сквозь люк, она, хоть безымянная и астрономам не известная, включилась в бег расчисленных светил. А ты уж окончательно не ты. Лежишь колодой. Она как будто начинает мыслить, точней, припоминать, когда претонкий лунный лучик изогнется вдруг в сережку, в сережку старенького серебра, и слышишь ты горячий шепот Сереги Цыганова, сибирского варнака. И тут В.Л. сжимало горло… Не спазм. Ведь спазм внутри. А тут обхват: холодный, жесткий, мокрый и шершавый. Варнак сидел на досках по-турецки. Серега Цыганов с серебряной сережкой в ухе принадлежал к “отчаянным”, которым, как считалось, все нипочем, а между тем они-то знают, что почем. С чего бы он ни начинал, о чем бы он ни говорил с В.Л., не без элегий вспоминая таежные пути-дорожки, а все внушал ему, склоняясь низко и блестя белками, внушал: эх, Львович, брось размазывать ты юшку, всегда есть выход, и я тебе и разъяснил, и показал в остроге-то, в последнем перед городом Иркутском… В.Л. прохватывала дрожь. И мне казалось в этот миг – ей-богу, такая точно дрожь трясла и нас с Пономаренкой.