Бермудский треугольник - стр. 37
Таня проводила до дверей передней и здесь, заложив руки за спину, прислонилась спиной к вешалке и улыбнулась разочарованной улыбкой:
– Вы – несовременный парень. Хотя – нет. Вот у вас шрам на щеке. Это, наверно, в драке какой-нибудь. Правильно? Из-за роковой девицы в джинсах. Да или нет?
– Нет, – сказал Андрей. – Это родимое пятно. Но почему я – несовременный?
– Вот вы меня обманываете, это не родимое пятно, а шрам. Как будто дрались на дуэли. А несовременный молодой человек вы потому, что другой на вашем месте рассыпался бы в любезностях, поцеловал бы ручку моей родительнице, нагло бы согласился: «благодарю, я очень тронут, я с великим удовольствием, я так растроган вашим гостеприимством, что слов нет…»
– Вы хорошо изображаете демократическую мартышку, – сказал Андрей, пожимая ей руку. – Таня, я позвоню вам, если разрешите.
Она в ответ весело изобразила некую даму изящным наклоном своей прелестной золотистой головы: – В любой час дня и суток.
Он вышел в теплый августовский вечер, еще мягко овеянный ее взглядом, ее легкой улыбкой, голосом, который помогал ей преображаться в игре воображения, должно быть, преломлявшей ее жизнь, как через волшебное стекло.
«В любой час дня и суток», – вспомнил он Танину фразу, сказанную с кротостью и покорным намеком, как будто между ними что-то было тайное, любовное, что он и представить не мог.
Они встречались в четвертый раз, но все между ними оставалось так, точно он впервые видел ее.
«Прихожу к ней и превращаюсь в черт знает кого. Но ведь я здоровый парень, совсем уж не целомудренный, с накачанными бицепсами, могу ругаться матом, дать в морду, а рядом с ней превращаюсь в вату…»
После дневного дождя влажно пахло парным асфальтом. Тверской бульвар был наискось расчерчен лимонно-розовыми, дымящимися в листве, радиусами, и было пустынно, тихо на аллеях, как бывает вечером в конце лета. Но уже тянуло откуда-то сладко-тленным запахом близкой осени. Он перешел безлюдный бульвар, на другой стороне, уже освещенной фонарями, нашел свои потрепанные «Жигули», купленные дедом в середине восьмидесятых годов. Он достал ключи, обошел вокруг машину, пощелкал ногтем по металлу: «Ну и заляпали тебя, старушенция», – и, миновав лужу, открыл дверцу, боком залез на сиденье. «Какая милая, наивная, непонятная, будто не от мира сего…» – растроганно подумал он о последних словах Тани и засмеялся, откинувшись затылком на подголовник.
Было грустное чувство успокоения и уюта: он сидел в старенькой машине, в этой крошечной однокомнатной квартире, и на секунду показалось: вот оно, счастье, вот она, свобода, вот оно, состояние, когда он принадлежал самому себе: здесь он мог, дурачась, скорчить зверскую рожу, глядя в зеркальце, неестественно рявкнуть, сказать своему двойнику: «Ах, черт тебя побери, дурака этакого! Ты, осел родной, с ума сходишь?»