Байкал – море священное - стр. 55
– Ты чё? Чё?..
Это успокаивает Лохова, шаг его делается тверже, увереннее. Все ж до тех пор, пока не блеснет впереди, рыже посверкивая в тусклом лунном свете, байкальская волна, он чувствует себя не в своей тарелке, робость одолевает.
Подходит к Байкалу, сбрасывает со спины тулунок, зачерпывает ладонью студеную воду, пьет, и на душе делается не так тревожно. Не знает, отчего эта перемена, да и не думает об этом, вспоминает о родной деревне, но уже без опаски, что вот промелькнут перед глазами греющие сердце картины и навсегда исчезнут. Верит: не исчезнут, никто не собьет с тропы.
Копится в душе уверенность, копится, и уж на мужичка глядит с недоумением, словно бы не помнит, отчего тот увязался за ним. Да нет, помнит и про него, и про других… Приходили в деревню такие же, вроде этого, просили Христа ради, случалось, подавали им. А бывало, гнали из деревни и уж там, за околицею, с неохотою били…
Глядит на мужичка и улыбается, но нету в улыбке радости, что-то досадливое, словно бы копившаяся в чалдонском сердце неприязнь к пришлым захлестнула, не совладаешь с нею. Верно что не совладаешь. Не долго мешкает, ощерясь зло, начинает сказывать, как бивали на деревне пришленьких и как те просили отпустить их с миром. Но не отпустят сразу. Лют сибирский мужик на расправу, собирается долго, зато и ездит быстро…
Слушает мужичок и сначала дивуется, а потом меняется в лице и со страхом смотрит на Лохова:
– О Господи!
Филимон тоже смотрит, но не на мужичка, на мешочек, который у него в руке, мужичок замечает этот взгляд, прячет мешочек за спину.
– А ну покажь!.. – хмуро говорит Лохов, с удивлением прислушиваясь к тому, что в душе, а там черт-те что, смута какая-то, ярость, сам себя не узнает, и хотел бы приглушить все это, смять, а только не в силах, мешает что-то, неподвластное разуму. – Покажь, чё в мешке?!
Когда ж мужичок падает на колени и слабыми пальцами начинает развязывать мешочек, что-то пуще того яростное подымается из души, захлестывает, кричит Филимон:
– Ты чё подумал?! Чё?! – И пинает мужичка в живот и, пошатываясь от нахлынувшей слабости, идет по мягкому, влажному песку.
Глава 8
День как мгновение, а мгновение как пыль земная, была и тут же истаяла, малого напоминания про нее не отыщешь… Бальжийпин не сразу и скажет, что происходило с ним вчера, позавчера, и уж вовсе задумается, если вдруг спросят: а что он делал неделю назад? И не потому, что дни так уж похожи один на другой, нет, конечно, и теперь разнятся, каждый новый не повторяет ушедший, а только Бальжийпин так соединяет их в памяти, так выстраивает, отбрасывая все, что выпирало наружу, не укладываясь в общий, размеренный, не терпящий ничего лишнего ритм жизни, который с каждым разом все более подчиняет себе, что дни делаются похожими один на другой, как узлы на веревке… Длинна ли веревка, он не знает и не думает об этом, как не думает, в чьих руках тот, другой, конец ее. Он почти не выходит из юрты, понимая про ту опасность, которая угрожает ему. Но надолго ли его хватит? Он не привык жить без того, чтобы не видеться с людьми, помогая им и принимая их помощь. Он, может, потому и ушел из дацана, что тесно сделалось в его стенах, душно. А разве здесь, в юрте, ему не тесно? Не душно?.. Ну а что делать? Надо потерпеть, и он это понимает, хотя бы неделю, месяц, пока хувараки не перестанут искать его. Другого выхода нет.