Архиерей - стр. 29
Егор Иваныч быстро огляделся и всплеснул руками.
– А где же это самое… чем греться-то? – спросил он, испуганно глядя то на губернатора, то на архиерея. – Ваше превосходительство! Владыко святый! Чай, и мадамы озябли! Надо что-нибудь! Так невозможно!
Все замахали руками, стали говорить, что они приехали на каток не за тем, чтобы греться, но голова, никого не слушая, отворил дверь и закивал кому-то согнутым в крючок пальцем. К нему подбежали артельщик и пожарный.
– Вот что, бегите к Саватину, – забормотал он, – и скажите, чтоб как можно скорей прислал сюда того… Как его? Чего бы такое? Стало быть, скажи, чтоб десять стаканов прислал… десять стаканов глинтвейнцу… самого горячего, или пуншу, что ли…
В павильоне засмеялись.
– Нашел, чем угощать!
– Ничего, выпьем… – бормотал голова. – Стало быть, десять стаканов… Ну, еще бенедиктинцу, что ли… красненького вели согреть бутылки две… Ну, а мадамам чего? Ну, скажешь там, чтоб пряников, орешков… конфетов каких там, что ли… Ну, ступай! Живо!
Голова минуту помолчал, а потом опять стал бранить мороз, хлопая руками и стуча калошами.
– Нет, Егор Иваныч, – убеждал его губернатор, – не грешите, русский мороз имеет свои прелести. Я недавно читал, что многие хорошие качества русского народа обусловливаются громадным пространством земли и климатом, жестокой борьбой за существование… Это совершенно справедливо!
– Может, и справедливо, ваше превосходительство, но лучше б его вовсе не было. Оно, конечно, мороз и французов выгнал, и всякие кушанья заморозить можно, и деточки на коньках катаются… все это верно! Сытому и одетому мороз – одно удовольствие, а для человека рабочего, нищего, странника, блаженного – он первейшее зло и напасть. Горе, горе, владыко святый! При таком морозе и бедность вдвое, и вор хитрее, и злодей лютее. Что и говорить! Мне теперь седьмой десяток пошел, у меня теперь вот шуба есть, а дома печка, всякие ромы и пунши. Теперь мне мороз нипочем, я без всякого внимания, знать его не хочу. Но прежде-то что было, мать пречистая! Вспомнить страшно! Память у меня с летами отшибло, и я всё позабыл; и врагов, и грехи свои, и напасти всякие – всё позабыл, но мороз – ух как помню! Остался я после маменьки вот этаким махоньким бесенком, бесприютным сиротою… Ни родных, ни ближних, одежонка рваная, кушать хочется, ночевать негде, одним словом, не имамы зде пребывающего града, но грядущего взыскуем[18]. Довелось мне тогда за пятачок в день водить по городу одну старушку слепую… Морозы были жестокие, злющие. Выйдешь, бывало, со старушкой и начинаешь мучиться. Создатель мой! Спервоначалу задаешь дрожака, как в лихорадке, жмешься и прыгаешь, потом начинают у тебя уши, пальцы и ноги болеть. Болят, словно кто их клещами жмет. Но это всё бы ничего, пустое дело, не суть важное. Беда, когда все тело стынет. Часика три походишь по морозу, владыко святый, и потеряешь всякое подобие. Ноги сводит, грудь давит, живот втягивает, главное, в сердце такая боль, что хуже и быть не может. Болит сердце, нет мочи терпеть, а во всем теле тоска, словно ты ведешь за руку не старуху, а саму смерть. Весь онемеешь, одеревенеешь, как статуй, идешь, и кажется тебе, что не ты это идешь, а кто-то другой заместо тебя ногами двигает. Как застыла душа, то уж себя не помнишь: норовишь или старуху без водителя оставить, или горячий калач с лотка стащить, или подраться с кем. А придешь с мороза на ночлег в тепло, тоже мало радости! Почитай, до полночи не спишь и плачешь, а отчего плачешь, и сам не знаешь…