Аппетит - стр. 2
На мое плечо ложится рука. Я прижимаюсь к ней щекой, протягиваю персик – каждодневный дар. Он принят. Я закрываю глаза, чувствуя, как угасающий свет оглаживает мои веки. Город дышит, и его дыхание – это пятьдесят тысяч голосов, пятьдесят тысяч душ, возносящихся и падающих во прах. Сегодня вечером оно тише шепота, но я слыхивал и рев. Много раз: когда сгорало множество прекрасных вещей, когда сожгли священника, ненавидевшего красоту. Когда бежали наши правители, когда французы маршем входили в город. Когда огромный колокол Синьории звонил по юноше, зарезанному под великим куполом, а мертвых выкапывали из могил и волокли по улицам. Когда трупы висели, как черные груши, на стенах дворца и осы взбесились, обожравшись тухлого мяса.
Все это случилось, и я все это видел. Но персики по-прежнему отдают амброй и сонными осами. Столь многое утрачено, но стоит ли по нему тосковать? Купол все так же хранит нас, держит на месте. В печах зажигается огонь, начинает жариться и вариться еда. Дымы поднимаются прядями, основой на ткацком станке. Я вдыхаю все это – весь аромат, всю эту жизнь. Мою жизнь, уточной нитью вплетающуюся в ткань на станке.
Рука исчезает с моего плеча. Затем возвращается, гладит меня по щеке. Я поворачиваюсь и ловлю палец губами. На нем вкус персика и чего-то другого. Еще одна нить: то самое, что творит сложность из ничего, что придает смысл нашему огромному зверю, нашему городу – и нашим жизням. Я нашел это нечто, спрятанное у всех на виду. Ведь оно никогда не исчезало. Оно всегда было здесь.
Вот. Теперь я помню. И могу рассказать вам.
Первый поворот колеса Фортуны:
«Regnabo» – «Я буду царствовать»
Флоренция, 1466 год
Моя мать умерла за день до того, как мне исполнилось четырнадцать. Я видел, как она сделала последний вдох – долгий, судорожный «ах». На самом деле ничего не изменилось. Тело на маминой кровати – восковое нечто с полупрозрачной кожей убитого кабана, из которого выпустили всю кровь, – уже много дней перестало быть моей матерью. В комнате стоял запах пота, лаванды и шалфея и еще ночного горшка. Когда священник чуть подтолкнул меня к трупу, я встал на колени у кровати, взял уже холодные пальцы и неохотно поднес их к губам – они пахли так же. Я прижался губами к венам, избороздившим тыльную сторону ладони умершей, и сделал то, что делал всегда: прикоснулся языком к ее коже, чтобы ощутить вкус.
Одни люди называют талант вроде моего даром, а другие – проклятием. В нем есть и то и другое. Сомневаюсь, что многие пожелали бы узнать, какова на вкус смерть. Возможно, мы даже не захотим сидеть за одним столом с теми, кому интересны такие вещи. Но я, еще не достигший четырнадцати лет, открыл это для себя. Возможно, вы будете разочарованы: ведь я скажу, что смерть не имеет вкуса. Я говорю о самой смерти, о мгновении, которое уничтожает нас. У мертвых существ есть запах и вкус, и некоторые из них нам нравятся, иначе мы бы не оставляли мясо повисеть. Да мы бы вообще его не ели – разве что устрицы. Но сама смерть безвкусна; это пустота на языке. На коже моей матери оставались соленость пота и прогорклость чахотки. Я не надеялся найти те вкусы, которые любил: чеснока и лука, воды из колодца в нашем дворе, иногда чернил и всегда цветочной воды, которую мама покупала у аптекаря около Палаццо делла Синьория. Я ожидал болезнь и мыло и обнаружил их, но вкусы были пустыми. Я вскочил, пошатнувшись, и бросился наверх, в угол лоджии, и стал качаться на пятках, пытаясь изгнать все это из себя, отгородиться. Не потому, что мама умерла: я ожидал этого, да и люди все время умирали. Я вдруг осознал, что ей был присущ некий собственный, особый вкус, а я обнаружил это, только когда его не стало. Он ушел вместе с мамой, и я уже никогда не узнаю, что это был за вкус.